Глава III. ПЕРВОБЫТНЫЕ ЛЮДИ, ВАРВАРЫ, ЦИВИЛИЗОВАННЫЕ

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 

У нас нет никакого основания принимать скрытый постулат обменных концепций

общества: общество не является прежде всего средой обмена, где самое главное – это

циркулировать и заставлять циркулировать; скорее, оно представляет собой записывающее

устройство, для которого основное – метить и быть помеченным. Обмен имеет место лишь

тогда, когда того требует или допускает запись. В этом отношении процедура примитивной

территориальной машины сводится к коллективной инвестиции органов… Напротив того,

наши современные общества пошли по пути обширной приватизации органов,

соответствующей декодированию ставших абстрактными потоков. Первый

приватизированный, помещенный вне социального поля орган, – это анус… Затем следует

замена кодированных потоков абстрактными количествами, образование частных лиц как

индивидуальных центров органов и функций, производных от абстрактного количества… Не

анальное подвергается при этом сублимации, а сама сублимацияя от начала до конца

анальна… Весь Эдип анален и подразумевает индивидуальную сверхъинвестицию органа,

чтобы компенсировать его социальную дезъинвестицию… поэтому в первобытных

обществах нет механизмов, осуществляющих Эдипа в нашем обществе… Там нет ни сверх-

Я, ни чувства вины, ни отождествления специфического Я с глобальными личностями, но

налицо всегда частичные и групповые идентификации… Никакой анальности, хотя – и

именно потому что – имеется коллективно инвестированный анус… Если называть

«письмом» эту запись на самом теле, то действительно нужно сказать, что речь

предполагает существование письма, и что эта жестокая система записанных знаков делает

человека способным к языку и дает ему возможность запоминать слова.

Единство земли заменяется единством государства – завершается первый этап

детерриториализации. Полное тело является уже не телом земли, но тело Деспота,

Непорожденного, который теперь отвечает за плодородие почвы…

Марксисты справедливо напоминают о том, что если в первобытном обществе

доминирующим фактором и является родство, оно определяется в качестве такового, т.е.

родства, экономическими и политическими факторами. И если кровное родство выражает

доминанту в качестве детерминированной, система брака выражает то, что является

определяющим, точнее, возвращение этого определяющего в лоно определенной системы

господства. Поэтому важно рассмотреть то, как брачная система сочетается с кровным

родством на данной территориальной поверхности… Система родства – это не структура, а

практика, процедура, даже стратегия… Система родства представляется закрытой лишь в

той мере, в какой ее отрезают от экономики и политики, поддерживающих ее открытость, и

делают брак чем-то иным, нежели сочетание брачных классов и родственных групп.

/Прибавочная стоимость кода является изначальной формой прибавочной стоимости, как

она отражена в знаменитой формуле Марселя Мосса: дух данной вещи или сила вещей,

которая заставляет дары возвращаться, делая их территориальными знаками желания и

власти, принципами изобилия и оплодотворения благ. Это неравновесие не только не

является патологическим последствием, оно функционально и принципиально. Не будучи

расширением первоначально замкнутой системы, открытость первична, основана на

гетерогенности составляющих поставки элементов… Короче, следуя отношениям брачности,

участники значащей цепи порождают прибавочную стоимость кода на уровне потоков, из

которых вытекают различия в статусе брачных классов (например, высший или низший ранг

дающих и берущих женщин)…

Чтобы работать, социальная машина должна недостаточно хорошо работать, ибо

неравновесие изначально. Этнологи постоянно утверждают, что правила родства не

применяются и в принципе не применимы к реальным бракам: это происходит не потому, что

это реальные правила, а, напротив, потому что они определяют критические точки, в

которых механизм вновь начинает работать при условии блокировки и тем самым

необходимо ставится в негативное отношение к группе. Здесь возникает идентичность

социальной машины и машины желания… последняя функционирует лишь скрипя, лишь

разлаживаясь, лишь содрогаясь от мелких взрывов; дисфункции составляет часть самого ее

функционирования, и это немаловажная сторона системы жестокости. Несоответствие и

дисфункция никогда не были предвестниками гибели социальной машины, которая,

напротив, приучена питаться вызываемыми ею противоречиями и кризисами, порождаемыми

ею самой видами тревожности… Никто никогда не умер от противоречий. И чем это все

более разлаживается, чем более шизофренизируется, тем лучше работает, совсем в

американском духе…

Территориальная сегментарная машина предотвращает слияние посредством раскола и

препятствует концентрация власти, делая органы института вождей бессильными в

отношении группы: как если бы сами дикари заранее предчувствовали приход к власти

имперского Варвара, который, тем не менее, придет и перекодирует все коды. Но самой

большой опасностью является дисперсия, такой раскол, при котором исчерпаются все

возможности кода: декодированные потоки, изливающиеся на слепого, немого,

детерриториализованного социуса – вот кошмар, который изо всех сил, всеми своими

сегментарными артикуляциями заклинает примитивная машина. Она знает обмен, торговлю,

промышленность, но она их заключает, локализует… удерживая купца и кузнеца в

подчиненном положении, чтобы поток обмена и производства не разрушил коды в пользу их

абстрактных и фиктивных количеств. А что это все такое – Эдип, страх перед инцестом – как

не та же боязнь декодированного потока? Если капитализм обладает всеобщей

истинностью, то лишь в том смысле, что он является негативом всех общественных

формаций: он есть вещь, неназываемое, обобщенное декодирование потоков… не

первобытные общества находятся вне истории, а капитализм находится в конце, является

результатом длинной истории случайностей… Но ранг так же неотделим от первобытного

территориального кодирования, как касты неотделимы от имперского государственного

перекодирования, а классы – от процесса промышленного производства и товарного

декодирования в условиях капитализма. Так что прочесть всю историю с точки зрения

классов можно, но соблюдая при этом введенные Марксом правила, и лишь в той мере, в

какой классы являются «негативом» каст и рангов.

Полное тело земли содержит в себе различия. Полное тело является непорожденным,

родство же является первыми буквами, которые на нем записаны. А мы знаем, что такое это

интенсивное родство, эта инклюзивная дизъюнкция, где все разделяется, но в себе самом, и

где одно и то же существо пребывает везде, со всех сторон, на всех уровнях, за вычетом

разницы в интенсивностях. Очарованная поверхность записи, полное тело есть также

фантастический закон или объективное движение видимости; но оно же есть магический

агент или фетиш и квазипричина. Ему недостаточно записать все вещи, оно должно вести

себя так, как если бы оно их произнесло… Таков брак как второе свойство записи: брак не

только навязывает продуктивным связям экстенсивную форму спряжения личностей,

совместимую с дизъюнкциями записи, но и реагирует на запись, определяя исключительное

и ограничительное использование тех же дизъюнкций. Поэтому неизбежно, что брак

представляется в мифах как возникающий в родственных кланах в определенный момент

(хотя в другом смысле он изначален)… в качестве интенсивного родства… /добрачные

отношения/, напротив, составляют объект частичной, ночной, биокосмической памяти,

которая должна подвергнуться вытеснению, чтобы возникла новая расширенная память.

Мы сможем лучше понять, почему проблема вовсе не заключается в том, чтобы перейти

от родства к системе брачных союзов и вывести вторые из первого. Проблема состоит в

переходе от интенсивного энергетического порядка к экстенсивной системе, которая

включает в себя одновременно и брачные союзы и расширенное родство. То, что первичная

энергия интенсивного порядка – Нумен – является также энергией родства, ничего в деле не

меняет, потому что это интенсивное родство еще не является расширенным, еще не

заключает в себе различение личностей и даже полов, но представляет собой доличностные

вариации интенсивности… Знаки этого порядка, следовательно, принципиально нейтральны

и двусмысленны… Речь идет о знании того, как, исходя из этой первичной интенсивности,

можно перейти к экстенсивной системе, в которой 1) родство представлено расширенными

группами родственников в форме родов; 2) браки одновременно являются качественными

отношениями; 3) короче, интенсивные двусмысленные знаки прекращают быть таковыми и

становятся позитивными или негативными /таков перекрестно-кузенный брак, по Леви-

Стросу/. Экстенсивная система браков описана Клодом Леви-Стросом в «Элементарных

структурах родства». Здесь необходимо прибегнуть к мифу… который определяет

интенсивные условия системы. /Миф не экспрессивен, он задает условия культуры. Упрек

Лысенко вейсманистам: для них родители не является генетическими родителями своих

детей, дети и родители являются братьями и сестрами, сын – генетический брат матери и

пр./. Но сын автоматически не является братом и близнецом своей матери. Поэтому он не

может на ней жениться… инцест с сестрой является не заменой инцеста с матерью, но

интенсивной моделью инцеста. Основа соматической экстенсивной системы – расширенное

родство. Нет никакого вытеснения отца, никакой утраты имени отца. Соответствующее

положение матери или отца как кровного родственника или родственника по браку,

патрилинейное или матрилинейное родство, патрилинейный или матрилинейный брак

являются активными элементами вытеснения. Великая ночная память зародышевого

интенсивного родства вытесняется в пользу соматической экстенсивной памяти,

заключающей в себе ставшее расширенным родство (патрилинейное или матрилинейное) и

связанную с ним систему браков. /Миф догонов является патрилинейной версией двух

генеалогий, интенсивной и экстенсивной/.

Экстенсивная система рождается из интенсивных условий, делающих ее возможной, но

она реагирует на них, аннулирует их, вытесняет их и оставляет им только мифическое

выражение… В результате знаки перестают быть двусмысленными, дизъюнкции становятся

исключающими, ограничительными… имена, названия обозначают уже не интенсивные

состояния, а определенных лиц. Различимость опускается на сестру, на мать как на

запрещенных супруг. Личности не предшествуют запретам, так как в результате запрета они

возникают как таковые. Мать и сестра не существует до их запрещения в качестве супруг…

инцест в строгом смысле не существует, не может существовать. Всегда находятся по ту

сторону инцеста, в серии интенсивностей, игнорирующих личностную определенность, или

же по эту сторону, в протяженности, которая их /интенсивности/ признает, которая их

составляет, но составляет, делая невозможным их сексуальное партнерство. Инцест можно

совершить лишь в результате серии замещений, которая нас постоянно от него отдаляет,

т.е. с лицом, которое приравнивается к матери или сестре лишь потому, что ими не

является: с той, которая выделима как возможная супруга. Таков смысл предпочтительного

брака: это первый разрешенный инцест. Но не случайно, что он редко имеет место, как если

бы он был слишком близок к несуществующему невозможному (таков предпочтительный

догонский брак с дочерью дяди, которая приравнивается к тете, которая, в свою очередь,

приравнивается к матери)…

Миф не есть греза о невозможном или инверсия всегда уже наличной социальности. Он

до всего этого, он там, где этого еще нет. Нужно избежать двух ложных воззрений на

границу или предел: одно превращает предел в матрицу или в происхождение, как если бы

запрет доказывал, что «сначала» запрещенную вещь желали как таковую; другое

приписывает пределу структурную функцию, как если бы «фундаментальное» отношение

между желанием и законом осуществлялось в акте трансгрессии. Нужно еще раз напомнить,

что закон ничего не доказывает в том, что касается изначальной реальности желания,

потому что он существенно искажает желаемое, и что трансгрессия ничего не доказывает

относительно функциональной реальности закона, потому что она сама смехотворно мала

по сравнению с тем, что закон действительно запрещает (поэтому революции ничего общего

не имеют с трансгрессией). Короче, предел не по ту и не по эту сторону: он на пределе

между тем и другим, он всегда уже перейден или всегда еще не перейден. Ведь инцест, как

и движение, невозможен.

Что значит, что инцест невозможен? Возможность инцеста нуждается в лицах и именах

(сын, сестра, мать, брат, отец). Но в самом акте инцеста мы хотя и имеем лиц, они теряют

свое имя постольку, поскольку эти имена неотделимы от запрещения их как партнеров: или

имена сохраняются, но обозначают уже доличностные состояния интенсивности… В этом

смысле мы говорим: всегда находятся или по ту или по эту сторону. Наши матери, наши

сестры тают в наших объятиях, их имя скользит по ним как слишком сильно намоченная

марка. Т.е. нельзя наслаждаться лицом и именем одновременно – что, однако, является

условием инцеста. Пусть инцест невозможен. Но это лишь отодвигает вопрос. В чем

специфика желания, которое желает невозможного?.. Вспомним, насколько незаконно

заключать от запрета к природе того, что запрещено: ведь запрещение осуществляется

путем обесчещивания виновного, т.е. индукции искаженного и смешанного образа того, что

действительно запрещено и желаемо… репрессия продолжается вытеснением… Желаем,

собственно, зародышевый поток, в котором тщетно искать лиц и различимых функций…

потому что имена означают в нем лишь вариации интенсивности на полном теле земли…

это можно называть как инцестом, так и безразличием к инцесту… но нельзя путать этот

инцест с инцестом в том виде, в каком он представлен экстенсивно в состоянии, которое его

запрещает и которое определяет его как трансгрессию… Соматический комплекс отсылает к

зародышевому комплексу… Инцест в том виде, в каком он запрещен (в форме

конкретизированых личностей), служит вытеснению инцеста в том виде, в каком он желаем.

Не имеет значения, что этот образ «невозможен»: он выполняет свою роль, как только

желание попадает в его ловушку как в само невозможное. «Видишь, вот ты чего хотел!»… От

вытеснения к вытесненному – так устроен паралогизм репрессии.

Мужская гомосексуальность является преставлением брачных союзов, вытесняющим

знаки интенсивного, двуполого родства. Эта групповая гомосексуальность первична по

отношению к Эдиповой, а не является продуктом ее вытеснения. Что до Эдипа вообще, то

это не вытесненное, это – представитель желания, игнорирующего папашу-мамашу… Эдип –

это предел, но это смещенный предел… Здесь начинается длинная история эдипизации. Но

все начинается именно в голове Лайя (отца Эдипа), старого группового гомосексуалиста,

расставившего ловушку желанию. /Бессмысленность фрейдовскгого фамилиализма

применительно к первобытным способам лечения, которые представляют собой

«шизоанализ в действии»/. Вместо того, чтобы все свелось к имени отца или отца матери,

он (анализ) открывается всем именам истории: сюда входят институт вождей, отношения

родов, отношения к колонизаторам… Другими словами, это прямая противоположность

Эдипова анализа… Эдип вводится колонизаторами… Эдиповы рамки накладываются ими на

обездоленных дикарей, но сами колонизированные сопротивляются Эдипу… Чем более

общественное воспроизводство ускользает от членов группы, тем более оно обрушивается

на них или замыкает их самих на ограниченное и невротизованное семейное

воспроизводство, агентом которого является Эдип. Эдип – это всегда колонизация,

проводимая другими средствами, это внутренняя колонизация, и мы убедимся, что даже у

нас, европейцев, этот колониальное образование. Короче, подавление инцеста не

рождается из вытесненного Эдипова представления, а само оно, скорее, вызывает это

вытеснение. Но (и это совсем другое дело) общая система подавления-вытеснения

порождает Эдипов образ как искажение вытесненного. Что сам этот образ в конечном итоге

подвергается вытеснению по мере того, как сексуальное подавление распространяется на

нечто другое, нежели инцест, об этом свидетельствует долгая история нашего общества.

Вытесненным оказывается производство желания… Эдип – это способ кодировать

некодируемое, кодифицировать то, что ускользает от кодов.

Культурологи и этнологи показывают, что институты первичны по отношению к

аффектам и структурам. Структуры не носят ментальный характер, они находятся в вещах, в

формах общественного производства и воспроизведения… Культурологи обращаются к

другим треугольникам, например, к материнскому (дядя-тетя-племянник); но сторонники

Эдипа без труда показывают, что это воображаемые варианты одной и той же

символической триангуляции… обращение к такого рода трансцендентному символизму

дает структуралистам возможность избежать фамилиализма в самом узком смысле этого

слова. /Абсолютный предел детерриториализации потоков желания – шизофрения,

относительный предел – капитализм/. Шизофрения представляет собой абсолютный

предел, а капитализм является относительным пределом… (есть еще) воображаемый

предел… Что же касается Эдипа, то это – сдвинутый предел. Да, Эдип универсален. Но

неверно верить в неизбежность следующей альтернативы: или он является продуктом

системы подавление-вытеснение, и тогда он не универсален, либо он универсален и в таком

случае является рычагом желания. На самом деле Эдипов комплекс универсален в силу

того, что является смещением предела, который преследует все общества, смещением того,

чего все общества боятся как чего-то глубоко негативного, а именно декодированных

потоков желания. /Необходимые условия Эдипова комплекса: независимость семейного

воспроизводства от социального производства и воспроизводства/; отделимые звенья цепи

должны соединиться в отделенный трансцендентный объект, разрушающий их

многозначность для того, чтобы этот объект /фаллос/ замкнул социальное поле на

семейное, и установил между ними двуоднозначные отношения. Этот паралогизм

бессознательного возможен лишь при капитализме, хотя в его составе сохраняются

некоторые архаизмы времен варварских империй вроде трансцендентного означающего.

Открытая социальному полю первобытная семья этим требованиям не отвечает.

Бессознательное для шизоанализа ничего не значит: оно работает, движется и все тут. Оно

не экспрессивно и не репрезентативно, но продуктивно. Символ – это всего лишь

общественная машина, которая функционирует как машина желания, машина желания,

работающая как общественная машина, инвестиция социальной машины желанием.

Институт или орган не сводятся к их использованию. Но иначе дело обстоит на

молекулярном уровне машин желания, в рамках которых использование, функционирование,

производство, образование едины. Этот синтез желания объясняет молярно ансамбли

вместе с их специфическим использованием в биологическом, социальном и

лингвистическом поле. Эти большие молярные машины предполагают существование

предустановленных связей, которые не объясняются их функционированием, потому что оно

из них вытекает. Только машины желания производят связи, в соответствии с которыми они

работают. Машины желания составляют микрофизику бессознательного, элементы

микробессознательного. Но как таковые они никогда не существуют независимо от

молярных исторических ансамблей, макроскопических общественных формаций, которые из

них статистически состоят. В этом отношении есть только желание и социальность. За

сознательными инвестициями экономических, политических и религиозных формаций

скрываются бессознательные сексуальные инвестиции, микроинвестиции… Машины

желания работают в социальных машинах, как если бы они сохраняли собственный режим в

молярном ансамбле, который они, с другой стороны, образуют на уровне больших чисел.

Символ, фетиш представляют собой проявления машины желания. Сексуальность является

молекулярным подразделением, работающим внутри общественной совокупности и лишь

вторично семейным образованием. Неэдипово бессознательное… производит Эдипа как

одно из вторичных статистических образований.

Система жестокости куда ближе по своему устройству к машинам желания, чем

капиталистическая аксиоматика, которая высвобождает декодированные потоки. Желание

там еще не попалось в ловушку Эдипова комплекса, потоки еще не утратили свою

многозначность и простое представленное в представлении еще не заняло места

представляющего. Чтобы оценить в каждом случае природу аппарата вытеснения и его

воздействие на производство желания, нужно принимать во внимание не только элементы

представления, то, как они организуются в глубине, но и тот способ, каким само

представление организуется на поверхности записи социуса.

Общество не является основанным на обмене, социус занимается записью: не

обменивать, а маркировать тела, принадлежащие земле. Мы видели, что режим долга прямо

вытекал из требований этой первобытной записи… Именно брак кодирует потоки желания и

с помощью долга заставляет человека запоминать слова. Брак еще вытесняет великую

филиативную, интенсивную и немую память… Именно долг составляет браки со ставшим

расширенным родством. Брачный союз-долг отвечает тому, что Ницше описывал как

доисторический труд человечества: пользоваться самой жестокой мнемотехникой по самому

мясу для того, чтобы навязать память слов на основе вытеснения древней биокосмической

памяти. Вот почему так важно видеть в долге прямое следствие изначальной записи, а не

превращать его – не превращать сами записи – в косвенное средство всеобщего обмена.

Вопрос, который оставил открытым Мосс, следующий: долг первичен по отношению к

обмену или же он является лишь модусом обмена, средством на службе обмена? Леви-

Строс замкнул этот вопрос категорическим ответом: долг – всего лишь суперструктура,

сознательная форма, в которой выковывается бессознательная общественная реальность

обмена. Речь здесь идет не просто о теоретической дискуссии; здесь ангажирована вся

концепция социальной практики и вся проблема бессознательного. Ибо если обмен лежит в

основе всех вещей, то почему, собственно, нечто не должно быть обмениваемо? Почему

нужен дар и контрпоставка, а не просто обмен? И почему дающий находится в положении

обворованного? Именно кража не дает подарку и ответному подарку войти в меновое

отношение. Желание игнорирует обмен, оно знает только дар и кражу (иногда одно как

другое под воздействием первичной гомосексуальности). Такова антименовая любовная

машина, обнаруженная Джойсом в «Изгнанниках» и П.Клоссовски в «Роберте»… Но

возразят, что если желание игнорирует обмен, то это происходит потому, что обмен

является бессознательным желания… По какому, собственно, праву провозглашают купюры

долга вторичными по отношению к «более реальной» тотальности? Между тем обмен

известен, хорошо известен – но как нечто, что нуждается в заклятии, чтобы не развилось

нечто похожее на меновую стоимость, нечто кладущее начало кошмару товарной

экономики… То, что обмен тормозится и заклинается, ни в коем случае не является

свидетельством в пользу его первичности, но, напротив того, доказывает, что самое главное

– не обменивать, а записывать, метить. А когда обмен превращается в бессознательную

реальность, сколько бы ни ссылались при этом на права структуры, на необходимое

несоответствие положений и идеологий по отношению к этой структуре, имеет место не

более как гипостазирование принципов меновой психологии для объяснения институтов,

относительно которых, с другой стороны, утверждается, что они не имеют меновой природы.

Бессознательное в таком случае сводится к пустой форме, из которой изгнано даже само

желание… между тем как на самом деле бессознательное – это работающая машина.

Во-первых, о структурах родства трудно не мыслить так, как если бы брачные союзы

вытекали из кровнородственных отношений, хотя именно косвенные союзы и блоки долга

обусловливают расширенное родство, а не наоборот. Во-вторых, имеется стремление

превращать эти отношения в логическую комбинаторику вместо того, чтобы принимать их за

то, чем они являются, а именно физической системой, в которой распределяются

интенсивности… В-третьих, меновая структуралистская концепция имеет тенденцию

постулировать нечто вроде равновесия цен, первичную эквивалентность или равенство…

Нет ничего более поучительного в этом плане, чем полемика между Леви-Стросом и

Эдмундом Личем по поводу системы брака племени качин. Ссылаясь на «конфликт между

эгалитарными условиями обобщенного обмена и их аристократическими последствиями»,

Леви-Строс представляет дело так, будто Лич исходил их того, что система находится в

состоянии равновесия. Между тем проблема совсем в другом: речь идет о выяснении того,

является ли неравновесие патологическим и второстепенным, как полагает Леви-Строс, или

оно функционально и принципиально, как думает Лич. Является ли нестабильность

производной по отношению к идеальному обмену или данной уже в предпосылках,

включенной в гетерогенность терминов, составляющих поставки и контрпоставки?..

Необходимо открытый характер системы искажается тем, что меновая концепция

постулирует закрытую систему… Не только сущностная открытость блоков долга, но прежде

всего отношение статистических образований к их молекулярным элементам оказываются

при этом сведенными к простой эмпирической реальности, неадекватной структурной

модели. Меновая концепция в этнологии и буржуазная политэкономия… сводят

общественное воспроизводство к сфере обращения. Сохраняется лишь объективная

видимость в том виде, как она описана социусом, без учета реальной инстанции, которая ее

записывает, а также экономических и политических сил, с помощью которой она записана…

Первобытные формации оральны, вокальны, но не потому, что у них нет графической

системы: танец на земле, рисунок на стене, отметка на теле являются графическими

системами, гео-графизмом, гео-графией. Эти формации оральны исключительно потому, что

имеют графическую систему, независимую от голоса, которая не равняется на голос, не

подчиняется ему, но присоединена к нему, скоординирована с ним. Иначе обстоят дела… в

случае линейного /фонетического/ письма: цивилизации перестают быть оральными лишь в

случае потери независимости и собственной структуры графической системы: именно

равняясь на голос, графизм его вытесняет, индуцируя фиктивный голос. /Леруа-Гуран

прекрасно эти два полюса описал: пара голос-слух и пара рука-графизм/.

Великой книгой современной этнологии является не «Опыт о даре» Мосса, а

«Генеалогия морали» Ницше. По крайней мере так должно было быть…

Деспот отвергает боковые брачные союзы и расширенные родственные группы древней

общины. Он навязывает новый союз и ставит себя в прямое родство с богом: бог должен

следовать его примеру. Перескочить в новый брак, порвать со старым родством – вот его

цель. Это выражается в странной машине, подвергающей тела людей жесточайшим

испытаниям… Это и параноидальная машина, поскольку она выражает себя в борьбе со

старой системой, и великолепная холостая машина, поскольку обеспечивает победу нового

брака. Деспот – параноик, новые перверсивные группы распространяют изобретение

деспота (возможно, они его за него и сделали), разносят его славу и навязывают его власть

городам, которые основывают и завоевывают. Мы имеем варварскую имперскую формацию

или деспотическую машину всякий раз, когда мобилизуются категории нового союза и

родства. Каков бы ни был контекст этой мобилизации, имперская формация всегда

определяется определенным типом кодирования и записи, по праву противостоящим

первобытному территориальному кодированию… Новый союз и прямое родство

свидетельствуют об /образовании/ нового социуса, несводимого к «боковым союзам и

расширенному родству… Паранойю определяет мощь проекции, способность начинать с

нуля… Субъект выпрыгивает из скрещения «брак-родство», обосновывается на пределе, у

горизонта, в пустыне, это субъект детерриториализованного знания, которое связывает его

непосредственно с Богом и с народом. Впервые от жизни и от земли отнимается нечто, что

позволит судить о жизни и воспарять над землей (параноидальный принцип познания).

Относительная игра браков и родства доводится до абсолюта в этом новом союзе, в этом

прямом родстве. Полное тело социуса перестало быть землей, стало телом деспота, самим

деспотом или его богом. Предписания и запреты, которые нередко лишают его способности

действовать, делают из него тело без органов… Важна не личность суверена, ни даже его

функция, которая может носить ограниченный характер. Глубоко изменилась сама

социальная машина: место территориальной машины заняла мегамашина государства,

функциональная пирамида с деспотом, неподвижным двигателем, на вершине;

бюрократическим аппаратом как боковой поверхностью и органом передачи и крестьянами

как рабочими частями в ее основании… Блоки долга становятся бесконечным отношением в

форме дани (подати, налога). Объектом присвоения становится прибавочная стоимость

кода. Конверсия пронизывает все синтезы… Меняется принцип поселения как следствие

движения детерриториализации. /Происходит замена знаков земли абстрактными знаками,

территории – псевдотерриториальностью/. На горизонте деспотизма всегда маячит

монотеизм: долг становится долгом существования самих субъектов.

Наступает время, когда кредитор еще не дал в долг, но должник не прекращает

возвращать, потому что возвращать его долг, его бесконечный долг… На теле деспота

происходит коннективный синтез древних брачных союзов с новым и дизъюнктивный синтез,

заставляющий древнее родство вливаться в прямое родство… Сущность государства – в

создании второй записи, с помощью которой новое полное тело, неподвижное,

монументальное, неизменное, овладевает всеми силами и агентами производства; но эта

государственная запись дает сохраниться древним территориальным записям в качестве

«кирпичиков» на новой поверхности… Так, в рассказе Кафки «Китайская стена»,

Государство является высшей трансцендентной сущностью, интегрирующей относительно

изолированные подансамбли, которые функционируют отдельно и которым оно поручает

фрагменты строительной работы. Это как бы рассеянные частичные объекты, приделанные

к телу без органов. Никто лучше Кафки не сумел показать, что закон не имеет ничего общего

с естественной гармоничной целостностью. Сущность государства – в перекодировании, но

не в декодировании.

Инцест с сестрой и инцест c матерь – две совершенно разные вещи. Сестра не является

заместительницей матери: одна принадлежит к коннективной категории брака, другая к

дизъюнктивной категории родства. Одна запрещена в той мере, в какой условия

территориального кодирования требуют, чтобы брачные союзы не смешивались с родством,

другая /мать/ – в той мере, в какой родство по восходящей линии не должно «наплывать» на

родство по нисходящей линии. Поэтому деспот благодаря новому союзу и прямому родству

совершает двойной инцест. Он начинает с женитьбы на сестре. Поскольку эндогамия

запрещена, он делает это вне племени… Эндогамный брак вне племени ставит героя в

положение перекодирующего все эндогамные браки племени… Инцест же с матерью…

перекраивает расширенное родство в прямое родство. Брак с сестрой вовне, это как бы

испытание пустыней, он выражает пространственный разрыв с первобытной машиной; он

основывает новый союз, осуществляя обобщенное присвоение всех брачных долгов. Брак с

матерью связан с возвращением в лоно племени; он выражает временной разрыв с

первобытной машиной /отрицается разделение поколений/; он образует родство,

вытекающее из нового союза, совершая обобщенное накопление запаса родства. Оба союза

необходимы для перекодирования… В имперской формации инцест перестал быть

сдвинутым представленным желанием и стал самим вытесняющим представлением. Нет

никакого сомнения в том, что тот способ, каким деспот совершает инцест и делает его

возможным, ни в коей мере не упраздняет аппарат вытеснения-подавления; напротив того,

он составляет его часть, он всего лишь заменяет его детали; кроме того, инцест в качестве

смещенного представления занимает теперь положение вытесняющего представления…

Просто было бы, даже слишком просто, если было бы достаточно сделать инцест

возможным, суверенно совершить его, чтобы механизм вытеснения и подавления перестал

работать. Варварский королевский инцест – это всего лишь средство перекодирования

потоков желания, но, конечно, не средство их освобождения. Поскольку инцест никогда не

был тождественен желанию, но был всего лишь смещенным представленным, как это

последнее вытекает из вытеснения, подавление может только выиграть от того, что он

придет на место самого представления и тем самым возьмет на себя вытесняющую

функцию (что было проиграно уже на примере психоза, когда вторжение комплекса в

сознание, если следовать традиционному критерию, не делает меньшим вытеснение

желания). С новым местом инцеста в имперской формации… совершается лишь миграция

глубинных элементов представления, что делает последнее еще более чуждым, более

безжалостным, более окончательные или более «бесконечным» по отношению к

производству желания.

Что действительно сильно изменяется в организации поверхности представления, так

это отношение голоса и графизма… Деспот создает письмо, имперская формация

превращает графизм в письмо в собственном смысле слова. Парадокс исследований Леруа-

Гурана заключается в доказательстве того, что первобытные общества оральны не потому,

что у них отсутствуют графизмы, но, напротив, они оральны потому, что графизм в них

независим от голоса и метит тело знаками, которые соответствуют голосу, которые

реагируют на голос, но являются автономными и не подстраиваются под него. И наоборот,

варварские цивилизации являются письменными не потому, что они утратили голос, но

потому, что графическая система потеряла в их рамках свою независимость и собственную

зону воздействия, подстроилась к голосу, подчинилась голосу, извлекла из него абстрактный

дерриториализованный поток, который его содержит, заставляя звучать линейный код

письма. Короче, одним и тем же ходом графизм попадает в зависимость от голоса и

индуцирует молчаливый голос высот, голос свыше, который попадает в зависимость от

графизма. Лишь благодаря своему подчинению голосу письмо его вытесняет. Деррида прав,

считая, что всякий язык предполагает изначальное письмо… т.е. изначальное

существование какого-то графизма… В письме в узком смысле слова нельзя установить

разрывов между пиктографическими, идеограмматическими и фонетическими приемами: там

всегда уже есть равнение на голос вместе с подменой голоса… Он /Деррида/ также прав,

таинственным образом связывая письмо с инцестом. Но мы не видим никакого основания

для заключения о постоянстве аппарата вытеснения в виде графической машины,

действующей как посредством иероглифов, так и с помощью фонем… Первобытно

территориальный знак значим сам по себе, он фиксирует желание в многообразии его

взаимосвязей, он не является знаком знака или желанием желания, он игнорирует линейную

субординацию и взаимность: не будучи ни пиктограммой, ни идеограммой, он – ритм, а не

форма, зигзаг, а не линия, артефакт, а не идея, производство, а не выражение…

Территориальное представление состоит из двух гетерогенных элементов: голоса и

графизма. Голос – это как бы представление слова, конституированного через непрямой

брак, графизм же – представление вещи (тела) в терминах расширенного родства. Они

воздействуют друг на друга, осуществляя зачаточное интенсивное вытеснение. Вытесняется

полное тело без органов как основа интенсивной земли… Третий элемент – глаз, который

видит слово (он его видит, а не читает), поскольку он оценивает связанную с графизмом

боль… знаком становится означенное тело или вещь как таковые. Поэтому здесь

невозможен инцест… /Все это рушится в империях; графизм подчиняется голосу и

становится письмом. Неземной голос нового союза проявляется как письмо и как прямое

родство/. Происходит разрушение магического треугольника: голос больше не поет, но

диктует… Графизм больше не танцует, перестает одушевлять тела, он теперь записывает в

застывшем виде на скрижалях, камнях и в книгах; глаз начинает читать (письмо не влечет за

собой, а подразумевает какое-то ослепление, потерю зрения и способности оценивать…)…

Точнее, треугольник все же сохраняется как основа, как кирпичик, поскольку

территориальная система продолжает работать в рамках новой машины. Треугольник

становится основанием пирамиды, все грани которой сводят вокальное, графическое и

визуальное к выдающемуся единству деспота… Обрушивание графизма на голос выбило из

цепи трансцендентный объект, молчаливый голос, от которого теперь начинает зависеть вся

цепь и по отношению к которому она выстраивается в линию… индуцируется фиктивный

голос высот, который выражает себя лишь с помощью письменных знаков, испускаемых им

 (откровение)… Здесь берет начало вопрос, что это значит. Письмо как первый

детерриториализованный поток вытекает из деспотического означающего, означающее –

это знак, ставший знаком знака, деспотический знак, заменивший знак территориальный,

перешедший порог детерриториализации: означающее – это не более как сам

детерриториализованный знак. Знак, ставший буквой. Желание не осмеливается более

желать, став желанием желания, желанием желания деспота. Рот более не говорит, он

вкушает букву. Глаз больше не видит, он читает. По телу нельзя больше вырезать как по

земле, оно простирается перед изображениями сверхземного деспота, нового полного тела.

Никакой водой не смыть с означающего его имперское происхождение: главное

означающее есть означающее-господин. Сколько ни погружай означающее в имманентную

систему языка, сколько не используй его для устранения проблем смысла и значения,

сколько ни растворяй его в существовании фонематических элементов, где означаемое есть

лишь дифференциальный признак, сколько ни сравнивай язык с обменом и деньгами –

ничто не может помешать означающему вновь стать трансцендентным, свидетелем

исчезнувшего деспота, который еще функционирует в современном империализме… На

лингвистике еще лежит тень восточного деспотизма. Не только Соссюр настаивает на том,

что произвольность языка является основой его суверенности… Любопытно, что те, кто так

хорошо демонстрирует рабское положение массы по отношению к минимальным элементам

знака в имманентности языка, не показывают, как господство осуществляется через

трансцендентность означаемого. Поразительны в этой связи сила и ясность, с которыми

Ж.Лакан возвращает означающее к его источнику, к его истинному происхождению, эпохе

деспотизма, и монтирует адскую машину, которая спаривает желание с законом… С

приходом деспота исчезло то, что делало инцест возможным, а именно то, что мы имеем то

наименования, но не лица или тела, то лица и тела, но не наименования, отмечающие

пределы (мать, сестра и пр.). Инцест стал возможным при условии сочетания тела родства с

наименованиями родственников, в союзе означающего с означаемыми… Как только инцест

становится возможным, не имеет значения, настоящий он или нет, потому что в любом

случае через инцест имитируется нечто другое, чем он сам… В инцесте означающее

совокупляется со своими означаемыми. Поэтому инцест меняет смысл и становится

вытесняющим представлением. Ведь именно об этом идет речь в перекодировании через

инцест: речь идет о том, чтобы все органа всех субъектов, все глаза, рты, пенисы,

влагалища, уши, анусы зацепились за полное тело деспота как за павлиний хвост

королевской мантии… Королевский инцест неотделим от интенсивного умножения органов и

их записи на новом полном теле (эту неотъемлемую королевскую функцию инцеста хорошо

видел маркиз де Сад)… Надо было сделать так, чтобы ни один орган не отделился от тела

деспота. /Имперская система кажется более мягкой: знаки пишутся не на теле, а на камнях,

досках, пергаментах/. Согласно установленному Виттфогелем закону «убывающей

эффективности администрации», большие сегменты остаются полуавтономными, поскольку

они не компрометируют власть государства. Глаз не извлекает больше прибавочной

стоимости из зрелища боли, он прекратил оценивать, он принялся «предотвращать» и

надзирать, препятствовать тому, чтобы прибавочная стоимость ускользала от

перекодирования деспотической машиной. На самом деле социальный режим не смягчился:

на смену системе жестокости пришла система террора. Древняя жестокость сохраняется,

главным образом в автономных или квазиавтономных секторах. Но теперь она стала

винтиком в аппарате Государства, которое эту жестокость то организует, то терпит, то

ограничивает, чтобы поставить ее на службу своим целях и подвести ее под высшее,

наложившееся единство более ужасного закона. Закон начинает противостоять – или

создавать видимость противостояния – деспотизму намного позднее. Закон зарождается

вовсе не как гарантия против деспотизма… Следует отметить две черты варварского

имперского закона: параноидально-шизоидную (метонимия), в соответствии с которой он

управляет нетотализованными или нетотализуемыми частями, отделяя их перегородками;

маниакально-депрессивную (метафора), в соответствии с которой он ничего не позволяет

познать, не имеет познавательного объекта… Пусть тело освободилось от графизма,

свойственного ему при системе коннотации, зато теперь оно стало бумагой и камнем,

скрижалью и деньгами, на которых новое письмо может писать свои фигуры, свою фонетику

и алфавит. Перекодировать – такова сущность нового закона и источник новых страданий

для тела. Наказание перестало быть праздником, из которого глаз извлекал прибавочную

стоимость в магическом треугольнике брака и родства. Наказание становится местью,

местью голоса, руки, глаза, соединенной теперь с деспотом, местью нового союза,

публичность которого не делает его менее тайным… Закон есть изобретение самого

деспота: это юридическая форма, которую принимает бесконечный долг… Юрист входит в

свиту деспота…

Вечное злопамятство подданных соответствует вечной мести деспота… Когда

детерриториализованный знак становится означающим, колоссальное количество ранее

явных реакций переходит в скрытое состояние… Месть и злопамятство – таково не начало

справедливости, но ее становление и ее судьба в империях (в изложении Ницше). Согласно

пророчеству Ницше, не является ли государство собакой, которая хочет умереть? Но не

является ли оно также тем, что возрождается из пепла?.. И в этом случае нужно, чтобы

смерть ощущалась изнутри, но чтобы она пришла извне.

Начало Эдипа – в имперском представлении, когда из смещенного представленного

желания он стал самим вытесняющим представлением. Невозможное стало возможным;

незанятый предел теперь занят деспотом. Эдип – это хромоногий деспот, осуществляющий

двойной инцест путем перекодирования, а именно инцест с сестрой и инцест с матерью как

телесными представлениями, подчиненными вербальному представлению (экстраполяция

определенного объекта, двуоднозначность, введение закона в желание и подчинение

желания закону – таковы новые паралогизмы власти)… Но мы еще очень далеки от

психоаналитического Эдипа… Перед нами история желания, его сексуальная история. Но

все детали работают здесь как колесная система машины государства. Желание, конечно,

не разыгрывается между сыном, матерью и отцом. Но оно начинается с либидозной

инвестиции государственной машины, а сверх того вытесняет машины желания. Инцест

является следствием этой инвестиции (а не наоборот), он затрагивает сначала деспота, его

сестру и мать, он является перекодирующим и вытесняющим представлением. Отец

участвует в этом представлении в качестве представителя древней территориальной

машины, сестра – как представительница нового союза, мать – как представительница

прямого кровного родства. Отец и сын еще не родились. Вся сексуальность распределяется

между машинами… Чтобы возник психоаналитический Эдип, нужно, чтобы вытесняющее

представление стало представителем самого желания. И чтобы оно стало им в качестве

смещенного вытесненного. Нужно, чтобы долг не только стал бесконечным долгом, но чтобы

он был интериоризован и спиритуализован в качестве бесконечного долга (христианство и

все последующее). Нужно, чтобы сформировались отец и сын, чтобы

«маскулинизировалась» королевская триада, как прямое следствие интериоризованного

бесконечного долга. Нужно, чтобы Эдипа-деспота сменили Эдипы-подданные, Эдипы-

подчиненные, Эдипы-отцы и Эдипы-сыновья. Нужно, чтобы, завершив круг миграции,

желание познало крайнюю нужду: быть обращенным против себя самого, обращение против

себя самого, угрызения совести, чувство вины, привязывающими его к максимально

декодированному социальному полю. /Лакановский психоанализ – возвращение к Эдипу-

деспоту от образа Эдипа/.

Частная собственность и товарное производство – могильщики государства.

Появляются классы, поскольку господствующие слои уже не совпадают с государственным

аппаратом. Государство уже не перекодирует, а декодирует потоки. Государство не есть

общественно-экономическая формация, поэтому марксисты и не знали, что с этим делать.

/За демократиями скрывается деспот государственности/… Государство – это желание,

которое переходит из головы деспота в сердца подданных, и от интеллектуального закона к

целой физической системе, развивающейся на его основе и освобождающейся от него.

Желание Государства, самой фантастической машины подавления, остается желанием,

желающим субъектом и объектом желания. Желание – вот операция, состоящая в том,

чтобы привнести дух изначального государства в новый порядок вещей, делать его

максимально имманентным новой системе, внутренне ей присущим, основывать империю

духа там, где одного тела недостаточно…

Почему капитализм развился в Европе, а не в Китае, у арабов? Дело не в недостатке

техники, технической машины. Не в том ли дело, что желание там остается захваченным

сетями деспотического Государства, инвестированного в машине деспота?.. Для

капитализма есть только шизофреническое путешествие (позднее таково будет

американское понимание границ: чего-то, за пределы чего надо выйти, что надо пересечь).

Декодированные желания, желание декодирования существовало всегда, история ими

изобилует… Капитализм – это не просто декодированные потоки, а обобщенное

декодирование потоков, новая массивная детерриториализация, конъюнкция

детерриториализованных потоков. Именно особенности этой конъюнкции делают

капитализм чем-то всеобщим… Если варварская деспотическая машина основывалась на

дизъюнкции записи, то капиталистическая машина основывается на конъюнкции: все

декодированные потоки обрушиваются на производство, на «производство ради

производства»… Капитал как новое полное детерриториализованное тело. Это уже не эпоха

жестокости или террора, но эпоха цинизма, сопровождающегося странной набожностью

(таковы две составные части гуманизма: цинизм – это физическая имманентность

социального поля, а набожность – поддержание спиритуализованного прагосударства…).

Эпоха цинизма – это эпоха накопления капитала. Капитал есть новый социус и

квазипричина, овладевающая всеми производительными силами. Это дифференциальное

отношение /отношение переменного и постоянного капитала – М.Р./ выражает глубинно

капиталистический феномен превращения прибавочной стоимости кода в прибавочную

стоимость потока. Что математическая видимость заменяет здесь древние коды, означает

просто, что имеет место банкротство кодов и сохраняющихся территориальностей в пользу

машины другого рода, функционирующей совсем по-другому. Это уже не жестокость жизни

или террор одной жизни против другой, но деспотизм post mortem [После смерти (лат.) –

Прим. перев.], деспот, ставший анусом и вампиром… Таким образом, промышленный

капитал представляет собой новейшую форму кровно-родственных отношений.

Одним из достижений Д. Кейноа было рассмотрение проблемы денег с точки зрения

желания, и это нуждается в анализе с марксистской точки зрения. Вот почему досадно, что

экономисты-марксисты слишком часто не идут дальше способа производства и теории денег

как всеобщего эквивалента, как она развита в первой главе «Капитала», не уделяя

достаточного внимания банковской практике, финансовым операциям и особому обращению

кредитных денег (а это и было бы возвращением к Марксу, к марксистской теории денег).

/Перемещение центра эксплуатации в третий мир/. Капитализм все больше

шизофренизуется на периферии. С развитием автоматизации и производительности труда

развивается машинная прибавочная стоимость, производимая постоянным капиталом, и это

не может объясняться факторами, противоречащими тенденции нормы прибыли к

понижению (возрастающая интенсивность эксплуатации человеческого труда, сокращение

цен на элементы постоянного капитала и т.д.), потому что, напротив, сами эти факторы от

нее зависят. Нам – при учете всей необходимой некомпетентности – представляется, что

подходить к этим проблемам надо с точки зрения превращения прибавочной стоимости кода

в прибавочную стоимость потока… С одной стороны, коды сохраняются, пусть в качестве

архаизмов, приспособившихся к ситуации персонифицированного капитала. Но с другой

стороны, любая техническая машина предполагает потоки особого рода, потоки кода,

одновременно внутренние и внешние машине, образующие элементы технологии и даже

науки. Эти потока кода также встраиваются, кодируются и перекодируются в

докапиталистических обществах таким образом, что они никогда не становятся

независимыми (кузнец, астроном…). Но обобщенное декодирование потоков при

капитализме высвобождает, детерриториализует, декодирует кодовые, как и все другие,

потоки, так что автоматическая машина все более интериоризует их в своем теле и в своей

структуре, как поле сил, одновременно находясь в зависимости от технологии как науки, от

умственного труда, отличного от ручного труда рабочего (эволюция технического объекта).

Не машины создали в этом плане капитализм, но, напротив, капитализм создает машины…

/Настоящая аксиоматика – это аксиоматика самой социальной машины, замещающей

древнее кодирование. Общее недоверие капитала к машинам и науке/. Инновации вводятся

лишь из-за нормы прибыли, так как их применение снижает издержки производства; в

противном случае капиталист сохраняет существующие орудия… Прибавочная стоимость

сохраняет свое решающее значение в аксиоматике мирового капиталистического рынка.

Короче говоря, «высвобожденные» капитализмом в науке и технике кодовые потоки

порождают машинную прибавочную стоимость, которая зависит прямо не от самих науки и

техники, но от капитала и присоединяется к человеческой прибавочной стоимости,

выправляя ее относительное понижение, так что обе они составляют прибавочную

стоимость потока, которая характеризует систему. Познание, информация и

профессиональное обучение («капитал знания») не в меньшей степени входят в состав

капитала, чем простейший неквалифицированный труд.

Государство, его полиция и армия, образуют, гигантское антипроизводительное

предприятие в лоне самого производства… Антипроизводительный аппарат перестает быть

трансцендентной инстанцией, которая противостоит производству, его пределом или

тормозом; напротив, он повсеместно просачивается в производственную машину и накрепко

сцепляется с ней, чтобы регулировать ее производительность и реализовывать

прибавочную стоимость (отсюда различие между деспотической и капиталистической

бюрократией)… Высшая цель капитализма – производить нехватку в больших количествах,

вводить нехватку туда, где всегда был переизбыток… На уровне Государства и армии самые

прогрессивные сегменты научного и технического знания соединяются с дряхлыми

архаизмами, облеченными современными функциями.

По отношения к капиталистическому Государству социалистические Государства

являются детьми (впрочем, детьми кое-чему научившимися у отца в том, что касается

аксиоматической роли государства). Но социалистические Государства с большим трудом,

разве что с помощью прямого насилия, затыкают неожиданные утечки потоков; аксиоматика

капиталистического государства не более гибкая по природе своей, но более широкая и

всеохватывающая. В такой системе все ассоциируется с антипроизводительной

деятельностью, которая вдыхает силы во всю систему производства.

Письмо никогда не было принадлежностью капитализма. Капитализм глубоко

неграмотен. Смерть письма подобна смерти Бога или отца, она свершилась уже давно, хотя

пройдет длительное время, пока это событие до нас дойдет, и в нас продолжает жить

воспоминание исчезнувших знаков, с помощью которых мы пишем. Причина этого проста:

письмо подразумевает такое использование языка, в котором графизм приспосабливается к

голосу, но также перекодирует его, вводит фиктивный голос свыше, работающий в качестве

означающего… Конечно, капитализм пользовался и продолжает пользоваться письмом…

Специфические свойства денег при капитализме проходят через письмо и типографию,

отчасти проходят до сих пор. Но, тем не менее, письмо играет при капитализме роль

типичного анахронизма, а гуттенберговская типография лишь делает современной функцию

этого анахронизма. Но подлинно капиталистическое использование языка имеет другую

природу; оно реализуется или становится конкретным в имманентном поле самого

капитализма, когда появляются технические средства выражения, соответствующие

обобщенному декодированию потоков, вместо того, чтобы в прямой или косвенной форме

отсылать к деспотическому перекодированию. К этому сводится смысл исследований

Маршала Мак-Люэна: он в том, чтобы показать, что существует язык декодированных

потоков, составляющий противоположность означающему, которое стягивает и

перекодирует потоки. Во-первых, для этого неозначающего языка все одинаково подходит:

ни один фонический, графический, кастовый и т.д. поток не является привилегированным в

этом языке, который проявляет безразличие к субстанции… электрический поток может

рассматриваться как реализация потока как такового. Фигуры этого языка не имеют никакого

отношения к означающему, ни даже к знакам как минимальным элементам означающего, это

не-знаки, точнее, неозначающие знаки, знаки-точки с множеством измерения, это шизы или

потоки-прерывы, они абсолютно не «фигуративны»… из трех миллионов точек в секунду,

передаваемых по телевизору, /глазом/ воспринимаются лишь немногие. Электрический язык

не проходит через голос и через письмо; без них обходится и информатика (например, ЭВМ

– машина для мгновенного декодирования).

Имеются очень большие различия между лингвистикой потоков и лингвистикой

означаемого. Например, соссюровская лингвистика обнаруживает поле имманентности,

составленное «ценностью», т.е. системой отношений между окончательными элементами

означающего… но это поле имманентности предполагает трансцендентность

означающего… Основные признаки соссюровской лингвистики: язык-игра, подчинение

означаемого означающему, трактовка фигуры языка как проявления означающего;

формальные элементы означающего определяются по отношению к фонической

субстанции, которая получает тайную привилегию от самого письма. Мы полагаем, что

лингвистика Ельмслева противостоит соссюровской и постсоссюровской лингвистике,

потому что она отказывается от привилегированной точки отсчета, описывает поле чисто

алгебраической имманентности /языка/ без какой-либо трансцендентной инстанции,

опираясь не на означающее-означаемое, а выражение-содержание… двойная артикуляция

осуществляется уже не между двумя иерархизованными уровнями языка, но между двумя

детерриториализованными конвертируемыми планами, состоящими из отношения между

формой содержания и формой выражения… Он /Ельмслев/ стремится создать чисто

имманентную теорию языка, которая разбивает двойную игру господства голос-графизм,

делает текучими форму и субстанцию, содержание и выражение в соответствии с потоками

желания и разрезает потоки в соответствии со знаками-точками и фигурами-шизами.

Далекая от структуралистской сверхдетерминации с ее приверженностью означаемому,

лингвистика Ельмслева указывает /на возможность/ ее планомерного разрушения и

конституирует декодированную теорию языков… единственно приспособленную к природе

потоков одновременно капиталистических и шизофренических: до настоящего времени это

единственная современная, а не архаическая теория языка. /Общая критика означающего в

книге Ж.-Ф.Лиотара «Дискурс, фигура»/. Означающее окружено вовне фигуративными

образами, а внутри чистыми фигурам, которые переворачивают кодированные

дифференциальные признаки… это асигнификативные знаки, относящиеся к порядку

желания, дыхания, крики. Повсюду Лиотар переворачивает порядок означающего и фигуры.

Не фигуры зависят от означающего и его последствий, а цепь означающего зависит от

фигурных эффектов, состоящих из асигнификативных знаков, разбивающих как означающие,

так и означаемые, берущих слова как вещи, изготовляющих новые единицы и складывающих

из нефигуративных фигур конфигурации образов, возникающих и распадающихся…

доминирует чисто фигурный элемент, фигура-матрица. Лиотар называет ее желанием,

которое подводит нас к порогу шизофрении как процесса… в противоположности

имперскому дискурсу Лакана…

Наше общество производит шизофреников так же, как оно производит шампунь «Доп» и

автомобили «Рено» с той лишь разницей, что первых нельзя продать. Но как, однако,

объяснить то, что капиталистическое производство постоянно останавливает

шизофренический процесс, превращая его субъекта в замкнутое клиническое существо, как

если бы оно видело в этом процессе внешний образ своей собственной смерти? Почему оно

заточает безумцев вместо того, чтобы видеть в них своих героев, свое собственное

завершение?.. Почему оно, в свою очередь, образует гигантскую машину подавления-

вытеснения по отношению к тому, что составляет его собственную реальность, к

декодированным потокам? Дело в том, что, как мы видели, капитализм является пределом

любого общества, поскольку он совершает декодирование потоков, которые другие

общественные формации кодировали и перекодировали. Тем не менее, он является

относительным пределом или прерывом, так как заменяет коды очень строгой аксиоматикой,

которая удерживает в связанном состоянии энергию потоков на теле капитала как социуса

детерриториализованного, но так же и даже более безжалостного, чем любой другой социус.

Напротив того, шизофрения является абсолютным пределом, который переводит потоки в

свободное состояние на десоциализованном теле без органов… Шизофрения – это внешний

предел самого капитализма… капитализм работает лишь при условии затормаживания этой

тенденции, отталкивания и смещения этого предела, замены его собственными

относительными имманентными пределами, которые он не перестает воспроизводить в

расширенном масштабе. То, что он декодирует одной рукой, он аксиоматизует другой…

Потоки декодируются и аксиоматизуются капитализмом одновременно. Шизофрения не

является чем-то тождественным капитализму, но, напротив того, различающимся от него,

отходом от него и его смертью. Денежные потоки представляют собой совершенно

шизофренические реальности, но они существуют и функционируют лишь в рамках

имманентной аксиоматики, которая заключает и отталкивает их реальность. Язык банкира,

генерала, промышленника, чиновника высокого и среднего уровня является языком

совершенно шизофреническим, но статистически он работает лишь в рамках опошляющей

его аксиоматики, ставящей его на службу капиталистическому строю… А что происходит с

«настоящим» шизофреническим языком, пересекающим эту стену или абсолютный предел?

Капиталистическая аксиоматика так богата, что просто добавляет к существующим еще одну

аксиому: можно задать словарные характеристики книг великого писателя и его стиля на

ЭВМ или в рамках госпитальной, административной и психиатрической аксиоматики

прослушать речь сумасшедшего. Короче, понятие потока-шиза или потока-купюры

определяет, на наш взгляд, и капитализм и шизофрению. Но определяет совсем по-разному,

и это совсем не одно и то же – в зависимости от того, включается или нет декодирование в

аксиоматику, остается ли оно на уровне больших статистически функционирующих

ансамблей или пересекает барьер, который отделяет его от размытых молекулярных

позиций… /Социальная аксиоматика – полная противоположность кода, она разрушает саму

его основу/. Таким образом, знаки власти перестают быть тем, чем они являются с точки

зрения кода: они становятся прямыми экономическими коэффициентами вместо того, чтобы

дублировать экономические знаки желания и выражать со своей стороны неэкономические

факторы, предопределенные господствовать… Власть принимает непосредственно

экономический характер…

Капитал как социус ила полное тело отличается от любого другого тем, что он сам

выступает как непосредственно экономическая инстанция и обрушивается на производство

без привлечения внеэкономических факторов, которые бы вписывались в код. С приходом

капитализма полное тело воистину оголяется, как и сам производитель, к нему

прикрепленный. И в этом смысле аппарат антипроизводства перестает быть

трансцендентным, он пронизывает все производство и становится коэкстенсивным ему. В-

третьих, разработанные условия деструкции любого кода в его становлении-конкретным

сообщают отсутствию предела новый смысл. Оно уже не означает просто беспредельное

абстрактное количество, но действительное отсутствие предела или конца применительно к

дифференциальному отношению, где абстрактное становится чем-то конкретным. О

капитализме мы одновременно говорим, что он не имеет внешнего предела и что он его

имеет. Он имеет предел, каковым является шизофрения, т.е. абсолютное декодирование

потоков, и он функционирует лишь отталкиваясь от себя или заклиная этот предел. И так же

он имеет внутренние пределы и не имеет их: его предел – в специфических условиях

капиталистического производства и обращения, т.е. самого капитала, но он функционирует

лишь воспроизводя и расширяя эти пределы во все большем масштабе. Сила капитализма в

том, что его аксиоматика ненасыщаема, что он всегда способен добавить новую аксиоматику

к числу уже существующих… Поле капитализма определяется аксиоматикой, а не кодами…

В-четвертых, аксиоматика не имеет никакой нужды в том, чтобы писать на самом теле,

метить тела и органы или фабриковать людям память. В противоположность кодам,

аксиоматика находит в различных аспектах себя самой собственные органы действия,

восприятия, памяти. Память становится чем-то предосудительным. Нет больше никакой

нужды в вере, капиталист только на словах сокрушается, что теперь никто ни во что не

верит… несмотря на обилие паспортов, анкет и других средств контроля, капитализм не

имеет нужды даже в книгах, чтобы возместить исчезнувшие телесные метки. Все это –

пережитки, осовремененные архаизмы. Личность стала действительно «частной», так как

является результатом игры абстрактных количеств и становится конкретной в становлении-

конкретным самих этих количеств. Именно количества отмечаются, а не сами лица: твой

капитал или твоя рабочая сила, остальное не имеет значения, тебя всегда обнаружат в

расширенных пределах системы, даже если придется создать специально для тебя аксиому.

Нет более нужды в коллективной инвестиции органов, органы в достаточной мере

заполнены текучими образами, которые непрестанно производит капитализм… эти образы

/изображения/ не столько обобществляют частное, сколько приватизуют коллективное: не

покидая экрана телевизора люди видят весь мир как семью. Это обстоятельство отводит

частным лицам особую роль в рамках системы: роль приложений, а уже не импликаций в

рамках кода. Скоро пробьет час Эдипа… но это не значит, что капитализм заменяет социуса,

социальную машину, машиной технической. Качественное различие между этими двумя

типами машин сохраняется, хотя и те и другие – настоящие машины, не метафоры.

Специфика капитализма заключается в том, что деталями социальной машины являются

технические машины как постоянный капитал, который прикрепляется к полному телу

социуса, а уже не люди, ставшие придатками технических машин… Но сама по себе

аксиоматика ни в коей мере не является простой технической машиной, пусть даже

автоматической или кибернетической. Хорошо сказал о научной аксиоматике Бурбаки:

социальные органы принятия решения, управления, записи, технократия и бюрократия, не

сводятся к функционированию технических машин… основной орган здесь – Государство.

Капиталистическое государство регулирует декодированные потоки как таковые в том виде,

в каком они захвачены аксиоматикой капитала: из трансцендентного единства оно

становится имманентным полю социальных сил, поступает к ним на службу и выполняет

роль регулятора декодированных и аксиоматизованных потоков… оно производится

совместными действиями декодированных и детерриториализованных потоков… оно не

изобретает эту аксиоматику, потому что она совпадает с самим капиталом. Напротив, оно из

нее рождается, является ее результатом… Никогда Государство в такой мере не теряло

власть, чтобы с таким рвением служить простым знаком экономической мощи.

То, что Государство находится полностью на службе господствующего класса, является

практической очевидностью, и еще не раскрывает теоретических оснований. Эти основания

просты: с точки зрения капиталистической аксиоматики есть только один класс, класс,

призванный быть всеобщим, буржуазия… Классы являются негативами каст и рангов, это

декодированные касты и ранги. Перечитать всю историю через посредство классовой

борьбы, значит прочитать ее в функции буржуазии как декодирующего и декодированного

класса. Она является единственным классом как таковым, в той мере, в какой она ведет

борьбу против кодов и совпадает с обобщенным декодированием потоков… С появлением

буржуазии исчезает наслаждение как цель… единственная ее цель – абстрактное богатство

и его реализация (не в формах потребления)… появляется ни с чем не сравнимое рабство,

беспрецедентное подчинение: больше нет даже хозяина, теперь рабы командуют рабами,

нет больше нужды понукать животное извне, оно само себя понукает. И не то чтобы человек

стал рабом технической машины; но будучи рабом социальной машины, буржуа подает

пример; он поглощает прибавочную стоимость в целях, которые в целом не имеют ничего

общего с наслаждением: больше раб, чем последний из рабов, он есть животное

воспроизводства капитала, интериоризация бесконечного долга. «И я тоже, я тоже раб», –

таковы слова нового хозяина. /Но от этого буржуазия не перестает быть господствующим

классом/. Короче, теоретическое противопоставление имеет место не между двумя

классами, ибо само понятие класса – обозначающее как бы «негатив» кодов –

подразумевает, что есть только один класс. Теоретическая оппозиция находится в другом

месте: между декодированными потоками в том виде, в каком они становятся частью

классовой аксиоматики на полном теле капитала и декодированными потоками, которые

высвобождаются не только от этой аксиоматика, но и от деспотического означающего,

которые переходят через этот порог и порог порога и начинают течь по полному телу без

органов. Это оппозиция между классом и внеклассовым, между режимом социальной

машины и режимом машин желания. Между относительными внутренними пределами и

абсолютным внешним пределом. Если угодно, между капиталистами и шизофрениками, в их

фундаментальной близости на уровне декодирования, в их глубокой враждебности на

уровне аксиоматика (отсюда сходство пролетариата… с шизом). /Сомнительность тезиса

захвата государственной машины пролетариатом и ее разрушения/. Так называемое

социалистическое государство основывается на изменении производства,

производственных единиц и системы экономического расчета. Но эта трансформация может

совершиться лишь на основе уже завоеванного государства, перед которым встают те же

аксиоматические проблемы извлечения излишка или прибавочной стоимости, накопления,

потребления, рынка и денежного исчисления… альтернатива не между рыночной и

плановой экономикой, поскольку планирование по необходимости вводится в

капиталистическом государстве, а рынок сохраняется при социализме, пусть в качестве

монополистического государственного рынка… Громадная работа, проделанная Лениным и

русской революцией, заключалась в выковывании классового сознания в соответствии с

объективным бытием и интересами, чтобы в качестве следствия навязать

капиталистическим странам признание биполярности классов. Но этот великий разрыв,

осуществленный Лениным, не помешал возрождению государственного капитализма при

самом социализме, так же как не помешал он классическому капитализму все больше

вытеснять на периферию неконтролируемые (не более контролируемые официальным

социализмом, нежели капитализмом) революционные элементы… Противостоят

террористическая, ригидная, быстро насыщающаяся аксиоматика социалистического

Государства и старая циничная и гибкая капиталистическая аксиоматика… по Сартру, нет

классовой спонтанности, а есть только «групповая»: откуда необходимость различать

«группы в слиянии» и класс, который остается «серийным», представленным партией или

Государством. Они не находятся на одном уровне. Классовый интерес принадлежит к

порядку больших молярных ансамблей: он определяет всего лишь коллективное

предсознательное… Настоящее бессознательное, напротив, лежит в желании группы,

запускающей молекулярный порядок машин желания. Проблема в разнице между

бессознательными желаниями группы и предсознательными классовыми интересами…

Должен быть услышан, наконец, вопль Райха: массы не были обмануты, они хотели

фашизм. Фашистское Государство, без сомнения, было самой фантастической попыткой

экономической и политической ретерриториализации при сохранении капитализма. Но и

социалистическое государство имеет собственные меньшинства, свои территориальности…

(русский национализм, территориальность деления партии: пролетариат конституируется в

класс лишь на базе искусственных территорий; параллельно с этим буржуазия

ретерриторизуется в весьма подчас архаических формах). Знаменитая персонализация

власти подобна новой территориальности, дублирующей детерриторизацию машины…

Производство детерриторизует, частная собственность на средства производства

ретерриторизует, по Марксу. Прагосударство как перекодирующий, ретерриторизующий

пережиток варварства и капитал. Параноидальный деспот и декодирующий шизофреник.

Парадокс в том, что капитализм пользуется прагосударством для осуществления

ретерриториализаций. Но в глубине своей имманентности современная аксиоматика

невозмутимо воспроизводит трансцендентное Прагосударство как ставший внутренним

предел или один из полюсов…

При капитализме представление относится к самой производственной деятельности.

Имеет место приватизация семьи, прекращающей давать социальную форму

экономического воспроизводства, она выведена за скобка… подчинена автономной

общественной форме экономического воспроизводства и занимает то место, на которое эта

форма ей указывает. Т.е. элементы производства и антипроизводства не воспроизводятся

как сами люди, но застают в их лице простой материал, который форма экономического

воспроизводства организует способом, совершенно отличным от того, каким организовано

воспроизводство людей. Именно в силу своей приватизованности… форма материала или

воспроизводства людей предполагает всех их равными между собой, но в самом поле

экономического форма уже сформировала материал, чтобы породить там, где нужно,

капиталиста как производную функцию капитала, а там, где нужно, рабочего как

производную функцию рабочей силы, так что семья оказывается заранее перерезанной

классовой организацией…

Это социальное выведение семьи за скобки является ее величайшей социальной

удачей. Ибо это то условие, при котором социальное поле становится приложимо к семье.

Индивиды теперь – это прежде всего социальные индивиды, т.е. производные абстрактных

количеств. Частные лица являются образами второго порядка, образами образов, т.е.

подобиями, которые наделяются способностью представлять образы первого порядка,

социальных личностей… формально в лоне нуклеарной семьи они определены как мать,

отец, ребенок. Но эта семья не является стратегической единицей, которая посредством

свойства и родства открывается всему социальному полю, она всего лишь тактическая

единица, на которую замыкается социальное поле, к которой оно предъявляет автономные

требования воспроизводства… Свойство и родство проходят уже не через людей, но через

деньги. Семья становится микрокосмом, выражающим то, чего она уже не покрывает…

вместо того, чтобы развивать доминирующие факторы социального воспроизводства, семья

ограничивается применением этих факторов к своему собственному способу

воспроизводства. Отец, мать, ребенок становятся, таким образом, работающим подобием

(симулякром) капитала… Семейные детерминации становятся приложением социальной

аксиоматики… Все обрушивается на треугольник отец-мать-ребенок… Короче, бьет час

Эдипа: он рождается в капиталистической системе применения социальных образов первого

порядка к частным семейным образам второго порядка… в основе его лежит наше семейное

колониальное воспитание… Эдип нас колонизует… Когда семья перестает быть

производящей и воспроизводящей единицей, становясь простой единицей потребления, мы

начинаем потреблять папашу-мамашу. Социальное поле обрушивается на Эдипа…