"Чистота служения"

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

"Вечерние огни" (в совокупности всех выпусков), как первое, подготовленное при жизни Фета собрание его поэтических сочинений, должны были достаточно полно представить читателю и эстетическую позицию автора. Этим, в частности, объясняется включение в первый выпуск "Вечерних огней" перевода трактата Горация "О поэтическом искусстве. К Пизонам", а в третий - диалога "Соловей и роза", написанного в 1847 году, вошедшего в издание 1850 года и наполовину сокращенного для "Вечерних огней". Отмечая в Предисловии к третьему выпуску несовершенство этого произведения, Фет пишет: "Тем не менее решаемся сохранить его, находя, что ни в одном из наших молодых произведений с такою ясностью не проявляется направление, по которому постоянно порывалась наша муза" [29] (курсив мой. - Л. Р.).

Перевод Горация был завершен Фетом еще в 60-х годах, набран в "Русском вестнике", но в печати не появился [30]. Между тем и через двадцать с лишним лет (первый выпуск "Вечерних огней" вышел в 1883 году) обращение к труду Горация, как полагал Фет, сохраняло свою актуальность в литературной борьбе. В самом начале предисловия к переводу Фет говорит о главном - о соотношении в сочинении Горация мыслителя и поэта, о том, что дидактика противоречит искусству и что идея должна возникать перед читателем лишь в результате создания художественной картины (позиция та же, что и в статье "О стихотворениях Ф. Тютчева"): "Гораций был настолько мыслитель, что, решившись раз представить теорию поэзии, не допустил бы такого беспорядка в изложении, какой представляет "Письмо к Пизонам". С другой стороны, он был весьма опытный и даровитый художник-поэт и не мог, конечно, предпринять в стихотворной форме такой дидактический труд. Фантазия его буйствует. Он как бы не в силах совладеть с налетающими на него образами (без этого всякий лиризм мертвечина; не Горацию было не знать этого); и если он в этом Письме, как и везде, является назидательным и полезным, то это одно из его достоинств, но никак не цель" [31].

В комментариях к переводу Фет прямо полемизирует с социологическим подходом к искусству: "...часто внимание публики увлечено драматическим произведением, имеющим только внешние признаки истинно художественной вещи. Грация и красота не чувствуются в целом, не властвуют им, а проступают местами, как бы пятнами, и художник, не понимая этого первейшего требования искусства, воображает, что сделал все, достигнув дагерротипической верности нравов. Как не сказать и тут, что Гораций словно метит этим камнем в огород нашей, так называемой натуральной школы". Далее Фет вновь подчеркивает, что так называемая "польза" искусства состояла всегда в нравственном влиянии его как искусства: "Под именем пользы Гораций преимущественно разумеет те общие высоконравственные изречения, которыми блистала древняя драма и которые были только следствием ее высокого строя и внутреннего богатства, а никак не целью. (То же у Шекспира.)" [32].

Наконец, говоря о значении поэзии как важнейшего средства на пути к цивилизации и опираясь на еще одно «многознаменательное место» в трактате Горация, Фет заключает: "Гораций, очеркивая догомерическое проявление поэзии, ясно указывает на высокое значение, которое придавали древние этому вечному элементу человеческого духа, до того родственного элементу религиозному, что от Орфея до Лютера люди, как только начнут молиться и возвышаться духом, - начинают петь, и наоборот. Действительно, нужна почти нечеловеческая грубость и тупость, чтобы после всего этого отвергать благотворное действие искусства или приискивать ему еще какой-то внешней полезности" [33].

Адресат этих строк очевиден: это воинствующие противники "чистого искусства", так называемые "утилитаристы". Фет продолжал: "Лучшие проявления духа до того в корне своем срослись с поэтическим восторгом, что все это вывело людей из троглодитов в состояние гражданского общества, как то: религия, гражданские законы, социальные отношения, политическое устройство, науки и т. д., у всех первобытных народов выражались в поэтической форме стихами, и поэты - сеятели всех этих благ - причислены к лику богов" [34].

Итак, по убеждению Фета, поэзия - главнейший двигатель духовного и общественного развития. С этим несомненно связана его исключительная по интенсивности работа над переводами произведений мировой классики (вопрос о качестве переводов и их принципах - тема отдельная, которая обсуждается в переписке Фета с Полонским).

Предписывать искусству задачи "внешней полезности", с точки зрения Фета, - абсурдно. Со времени 60-х годов, когда был завершен перевод Горация и написаны комментарии к нему, позиция Фета осталась неизменной. Предисловие к третьему выпуску "Вечерних огней" (1889 года) об этом свидетельствует. Именно началом эпохи реформ датирует Фет свое резкое расхождение с демократической критикой: "Быть писателем, хотя бы и лирическим поэтом, по понятию этих людей, значило быть скорбным поэтом. Так как в сущности люди эти ничего не понимали в деле поэзии, то останавливались только на одной видимой стороне дела: именно на его непосредственной бесполезности" [35].

Предисловие Фета - последняя, завершающая публичная декларация эстетики "чистого искусства". Здесь много принципиально важных заявлений. Прежде всего причину раскола в русской поэзии, начиная с 60-х годов, Фет видит в позиции демократического лагеря. Дважды появляется слово "остракизм", которому подвергалось "чистое искусство". Свою же позицию Фет убежденно считает оборонительной от тех, кто требует от поэзии непосредственной пользы: "Понятно, до какой степени им казались наши стихи не только пустыми, но и возмутительными своей невозмутимостью и прискорбны отсутствием гражданской скорби". И далее: "Слова ненависти, в течение стольких лет раздававшиеся вокруг наших стихов, и не снятый с них и поныне остракизм были бы понятны, если бы среди единогласного тенденциозного хора они, подобно стихам Тютчева и гр. Алексея Толстого, звучали порицанием господствующего направления; но ничего подобного в них не было, и они подверглись гонению, очевидно, только за чистоту своего служения" [36]. В принципе это действительно так, и Фет был наиболее "чистым поэтом" "чистого искусства", но острое несогласие с поэзией некрасовской школы все же не раз проникало в его стихи.

Из четырех стихотворений Фета, посвященных Музе, в "Вечерние огни" вошли два более поздних. И хотя пленительно-женственный образ Музы 50-х годов здесь сохранен, акцентирована полемическая позиция поэта, неподвластного "буйству толпы":

Пришла и села. Счастлив и тревожен,

Ласкательный твой повторяю стих;

И если дар мой пред тобой ничтожен,

То ревностью не ниже я других.

Заботливо храня твою свободу,

Непосвященных я к тебе не звал,

И рабскому их буйству я в угоду

Твоих речей не осквернял.

(<1882>)

"Свобода" (независимость творческая, свобода вдохновения) - главное, определяющее понятие в поэзии "чистого искусства". Чаще всего Фет говорит именно о "свободном искусстве", предпочитая такое определение "чистому искусству" и "искусству для искусства" (последнее еще в 1855 году отверг Боткин: "Нет науки для науки, нет искусства для искусства - все они существуют для общества" [37]). Все же Фет иногда пользуется определением "искусство для искусства", как, например, в стихотворении, предположительно обращенном к Тургеневу:

К чему пытать судьбу? Быть может, коротка

В руках у парки нитка наша!

Еще разымчива, душиста и сладка

Нам Гебы пенистая чаша.

Зажжет, как прежде нам во глубине сердец

Ее огонь благие чувства, -

Так пей же из нее, любимый наш певец:

В ней есть искусство для искусства.

("Ты прав: мы старимся...", <1860>.)

Сразу же после Предисловия к третьему выпуску "Вечерних огней" помещено стихотворение "Муза" с эпиграфом из Пушкина, ставшим своего рода девизом защитников "чистого искусства". "Мы рождены для вдохновенья, / Для звуков сладких и молитв". Здесь сама Муза обращается к поэту:

Пленительные сны лелея наяву,

Своей божественною властью

Я к наслаждению высокому зову

И к человеческому счастью.

Когда бесчинствами обиженный опять,

В груди заслышишь зов к рыданью, -

Я ради мук твоих не стану изменять

Свободы вечному призванью.

(1887)

Быть может, самый сильный упрек, который адресует Фет "псевдопоэту":

Влача по прихоти народа

В грязи низкопоклонный стих,

Ты слова гордого: свобода

Ни разу сердцем не постиг.

И наконец, в одном из последних стихотворений Фета (2 марта 1891 года) - все о том же:

Кляните нас: нам дорога свобода,

И буйствует не разум в нас, а кровь,

В нас вопиет всесильная природа,

И прославлять мы будем век любовь.

Как мы уже видели, эти художественные принципы в высокой степени соответствовали натуре Фета. Стихотворение "Муза" (1887) оканчивалось словами Музы, обращенными к поэту:

К чему противиться природе и судьбе? -

На землю сносят эти звуки

Не бурю страстную, не вызовы к борьбе,

А исцеление от муки.

Фет не противился "природе и судьбе", будучи убежден в своем призвании чистого лирика, "чистокровного поэта", как называл его Полонский: "Моя поэзия - не без примеси рефлекций, - писал он Фету 29 марта 1888 года. - Поэзия Майкова - не без примеси чего-то поучающего - дидактического и патриотического <...> ты один pur sang - чистокровный поэт - и по преимуществу лирик. Выходя за пределы лиризма, в драму или в эпос, - ты уже вне дома. Стих твой тяжелеет - не поет - и в особенности не умеет разговаривать. - Тут уж извини, брат, - мы оба тебе не уступим". В письме от 25 октября 1890 года Полонский опять с восхищением пишет Фету о его лирическом даре: "Внутри Вергилия, Горация, Овидия, Теренция, Марциала - и других - сидит гениальный римлянин - отчего же он не перешел в тебя, несмотря на то, <что> ты с ними беспрестанно беседуешь? - Не потому ли, что тот идеально-восторженный лирик, который сидит в тебе, никого - чужого - к себе не подпускает. Ну, сам посуди - есть ли хоть что-нибудь античное в твоем стихотворении "Упреком, жалостью внушенным"?!!!!!! Я по своей натуре более идеалист и даже фантазер, чем ты, - но разве я - или мое нутро, может создать такой гимн неземной красоте - да еще в старости!"

Тот "идеально-восторженный лирик", о котором говорит Полонский, "не подпускал к себе" как "чужого" и самого Фета во многих сторонах его жизни, личности и общественных убеждений. Здесь торжествовал единственный эстетический принцип - служение Красоте.

Полонского, знавшего Фета смолоду, поражала одновременно и цельность и противоречивость его натуры. Он горячо выразил это в том же письме Фету: «Что ты за существо - не постигаю. Ну скажи, ради Бога и всех ангелов его - и всех чертей его, откуда у тебя берутся такие елейно-чистые, - такие возвышенно-идеальные, - такие юношественно-благоговейные стихотворения, - как "Упреком, жалостью внушенным". Стихи эти так хороши, что я от восторга готов ругаться. Гора может родить мышь, - но чтобы мышь родила гору, - этого я не постигаю. - Это паче всех чудес, тобою отвергаемых. Тут не ты мышь, - а мышь - твоя вера, ради которой Муза твоя готова

...себя и мир забыть

И подступающих рыданий

Горячий сдерживать порыв.

Какой Шопенгауэр, - да и вообще, какая философия объяснит тебе происхождение или тот психический процесс такого лирического настроения! - Если ты мне этого не объяснишь, - я заподозрю, что внутри тебя сидит другой - никому не ведомый - и нам, грешным, невидимый человечек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд, и - окрыленный. - Ты состарился, а он молод! - Ты все отрицаешь, а он верит! - Ты видишь в женщине - как бы ни была она прекрасна, - нужник - а он видит в ней красоту души и упивается ее чистотою! - Ты презираешь жизнь, а он, коленопреклоненный, зарыдать готов - перед одним из ее воплощений - перед таким существом, от света которого Божий мир теперь в голубоватой мгле".

Во всей переписке Фета (а его многолетними корреспондентами были и Л. Толстой, и Тургенев, и Боткин, и Страхов) нет такой проницательной обобщающей характеристики его противоречивой личности. Важно, что характеристика эта дана не только поэтом, но и близким другом Фета на протяжении долгих лет жизни, и, по-видимому, была принята Фетом безоговорочно. Он откликнулся на письмо Полонского сразу и очень сердечно (в письме от 28 октября 1890 года).

Будучи также и живописцем, Полонский сумел красочно обрисовать своеобразие художественного мира Фета, определившееся еще в юности. "Когда еще я был студентом, - писал Полонский Фету 16 июля 1888 года, - я, как мне помнится, говорил тебе, что твой талант - это круг, мой талант - линия... Правильный круг - это совершеннейшая, т.е. наиболее приятная для глаза форма <...> но линия имеет то преимущество, что может и тянуться в бесконечность и изменять свое направление". Разумеется, и Фет менялся: его поздняя лирика значительно сложнее и глубже ранних стихов, но, пользуясь сравнением Полонского, можно сказать, что вся эта сложная эволюция происходила в пределах того "круга", который оставался поэтическим миром Фета. "Все, что ты пишешь, - вытекает из глубины тебе присущего миросозерцания", - добавляет здесь же Полонский.

В этом фетовском миросозерцании идеалом всегда оставался Пушкин, и оценка самых разных общественных явлений соизмерялась с отношением к Пушкину. В письме от 14 августа 1888 года Полонский напоминал Фету об обличительных стихах, написанных когда-то при его участии в защиту Белинского от памфлета М. Дмитриева: "Что вам Пушкин? Ваши боги / Вам поют о старине / И печатают эклоги / У холопьев на спине". Цитируя эти стихи, Полонский восклицал: "Каким тогда был ты либералом!"

Примечательно, что когда антикрепостнические мотивы Фета сменились на антинигилистические, когда идеологическими противниками поэтов "чистого искусства" стали "утилитаристы", одним из главных и гневных упреков оставался все тот же: "Что вам Пушкин?" Позднее Полонский напоминал Фету: "Это, впрочем, было в то благословенное время, когда нарождались Зайцевы-Писаревы и целая ватага их последователей - когда начали с тебя и кончили Пушкиным? - Повалили, забросали грязью - и глядели на всех, как победители!" (3 апреля 1890 года).

Для поэзии "чистого искусства" Фет был фигурой харизматической, поскольку был не только "чистым поэтом" "чистого искусства", но и единственным великим поэтом этого направления (Тютчев не принадлежал к нему всецело). "Жрецом чистого искусства" назвал Фета Тургенев в письме к нему из Парижа 5-7 ноября 1860 года. Сказано это не без некоторой иронии: Тургенев последовательно защищает искусство от всяких ограничений, провозглашаемых во имя художественности и творческой свободы: "Я пришел к заключению, что мы с вами одних и тех же мнений (имеются в виду конкретные эстетические оценки отдельных произведений. - Л. Р.), только за вами водится обычай взваливать всякую чепуху на ум, как сказано у Беранже:

C'est la faute de Voltaire,

C'est la faute de Rousseau" [38]

Вот и "Минин" [39] не вытанцовался по причине ума, а ум тут ни при чем; просто силы - таланта не хватило. Разве весь "Минин" не вышел из миросозерцания, в силу которого Островский сочинил Русакова в "Не в свои сани не садись" (5/17 марта 1862 года).

В ответ на не дошедший до нас отзыв Фета об "Отцах и детях" Тургенев замечал: "Вы приписываете всю беду тенденции, рефлексии, уму, одним словом. А по-настоящему надо просто было сказать: мастерства не хватило <...> Тенденция! А какая тенденция в "О<тцах> и д<етях>" - позвольте спросить?" (6/18 апреля 1862 года).

Подобно тому как Достоевский в свое время упрекал защитников "чистого искусства" в том, что, ратуя за свободу творчества, они стремятся лишить этой свободы своих идейных противников, Тургенев пишет Фету 10 октября 1865 года: "Поэт, будь свободен! Зачем ты относишься подозрительно и чуть не презрительно к одной из неотъемлемых способностей человеческого мозга, называя ее ковырянием, рассудительностью, отрицанием, - критике? Я бы понимал тебя, если бы ты был ортодокс, или фанатик, или славянофильствующий народолюбец - но ты поэт, ты вольная птица <...> Ты чувствуешь потребность лирических излияний и детской радостной веры - качай! Ты желаешь под каждое чувство подкопаться, все обнюхать, разорить, расколотить, как орех, - валяй! Главное, будь правдив с самим собою и не давай никакой, даже собственным иждивением произведенной системе оседлать твой благородный затылок! Поверь: в постоянной боязни рассудительности гораздо больше именно этой рассудительности, перед которой ты так трепещешь, чем всякого другого чувства. Пора перестать хвалить Шекспира за то, что он - мол, дурак".

Горячий этот спор шел, однако, несколько по касательной к существу вопроса. Фет никогда не хвалил Шекспира подобным образом. Шекспир и Гете были его кумирами. Но как мы уже видели, он был убежден, что в искусстве должны существовать не рационалистические, а поэтические идеи. И все же в некоторых редких случаях Фет считал оправданным прямое выражение идеи в поэзии, особенно когда это касалось сущности самой поэзии. Прочитав в "Русском вестнике" "Разговор" Полонского, Фет написал ему 16 ноября 1889 года: "Разговор" твой дидактическое, но вместе с тем вполне законное произведение, какие писали самые вдохновенные лирики, как Пушкин - "Книгопродавец и поэт" - и Мюссе - "Дюран и Дюпон" (диалог "Дюран и Дюпон" Фет перевел).

Несмотря на остроту полемики, Тургенева и Фета продолжали связывать не только многолетние дружеские отношения, не только понимание значительности сделанного каждым в литературе, но и близость эстетических оценок. "Я с вами спорю на каждом шагу, - писал Тургенев Фету 19/31 марта 1862 года, - но в ваш эстетический смысл, в ваш вкус верю твердо". Однако постепенно эта близость оттесняется непримиримыми разногласиями общественно-политического характера и наступает разрыв отношений на целых четыре года, после которого они возобновляются в большой степени формально. Историю конфликта с Тургеневым Фет правдиво и сдержанно отразил в "Моих воспоминаниях", опубликовав письмо Тургенева от 30 октября (11 ноября) 1874 года: "Не могу, однако, не выразить своего удивления вашему упреку г-ну Каткову в либерализме! После этого вам остается упрекнуть Шешковского в республиканизме и Салтычиху в мягкосердечии. Вас на это станет, чего доброго! Вы чрезвычайно довольны всем окружающим вас бытом: ну и прекрасно! Помните, как двадцать лет тому назад вы в Спасском, в самый разгар Николаевских мероприятий, огорошили меня изъявлением вашего мнения, что выше положения тогдашнего российского дворянина, - и не только выше, но и благороднее и прекраснее, - ум человеческий придумать ничего не может <...> А такие антецеденты делают все возможным, - все, кроме хотя бы мгновенного соглашения между нами двумя по какому бы то ни было вопросу" [40].

Приводя это письмо, Фет обнаружил постоянную готовность открыто представлять читателю свои взгляды, несмотря на то, что иные из них могли восприниматься как ретроградные и компрометировать автора. В одном из писем Страхову (27 мая/8 июня 1879 года) он признавался: "Хотите верить или не верить. Я никогда не лгу и ненавижу ложь".

Гораздо более глубокими и духовно близкими были отношения Фета с Л. Толстым. Еще в самом конце 50-х годов, в период раскола в редакции "Современника", они обдумывали (имея в виду и участие Боткина как теоретика искусства) возможность издания своего журнала, свободного от революционно-демократической идеологии. Журнал не состоялся, но жизнь не развела Толстого и Фета: долгие годы они оставались друзьями и единомышленниками. 27 июня 1867 года Толстой писал Фету: "От этого-то мы и любим друг друга, что одинаково думаем умом сердца, как вы называете. (Еще за это письмо вам спасибо большое. Ум ума и ум сердца - это мне многое объяснило.)".

Известно преклонение Фета перед Толстым-художником, но после перелома, произошедшего в мировоззрении и творчестве Толстого, Фет не скрывал своего разочарования, - этот путь противоречил его главным убеждениям. "Я никому не уступлю в безграничном изумлении перед талантом Льва Толстого, - писал он Полонскому 23 января 1888 года, - но это нисколько не мешает мне с величайшим сожалением видеть, что он зашел в терния каких-то полезных нравоучений, спасительных для человечества <...> Философия целый век бьется, напрасно отыскивая смысл в жизни, но его - тю-тю, а поэзия есть воспроизведение жизни, и потому художественное произведение, в котором есть смысл, для меня не существует". (Под "смыслом", так решительно отвергаемым и непригодным для искусства, Фет имеет в виду идею, выраженную прямо и назидательно.)

Позднее Фет продолжал этот спор в связи с появлением "Крейцеровой сонаты": "Прекрасно в одном из писем ко мне говорит Толстой: "Нельзя уговорить камень, чтобы он падал кверху, а не книзу, куда его тянет". Между тем, плохо понявший Шопенгауэра Лев Никол<аевич> в последнее время и преимущественно в "Крейцеровой сонате" старается уговорить камень лететь вопреки закона тяготения <...> Но в глубине души я до последнего издыхания, зная, по опыту и Шопенгауэру, что жизнь есть мерзость, все-таки буду жить надеждой, что вот-вот счастье и наслаждение помажут меня по губам <...> Хотя я никогда ни на какие темы не пишу, но мне кажется, что следующие, мною написанные вчера, стихи могли бы быть фактическим с моей стороны возражением на протест и вражду, объявленную Толстым взаимному влечению полов в его "Крейцеровой сонате" (31 января 1890 года). Далее следует стихотворение "Сердцем предвидя невольный ответ, / Тихий в глазах прочитал я запрет...".

В своих рассуждениях о неправильно истолкованном Шопенгауэре Фет, конечно, был очень далек от понимания истинных причин кризиса в мировоззрении и творчестве Толстого. Но, полемизируя с Толстым, он высказал это по-фетовски: не прямым выражением идеи, а в стихотворении, поэтически рисующем естественность и неодолимость сердечного влечения. Есть только маленький штрих, намекающий на полемику, - в изменении первой строки стихотворения для окончательного текста, где вместо "Сердцем предвидя невольный ответ" стало: "Чуя другими внушенный ответ".

Нельзя не заметить слов Фета: "зная, что жизнь есть мерзость", но это знание не изменяло его художественной позиции. В другом письме Полонскому он говорит: "Хотя любовь иногда выражается в тумаках возлюбленному предмету, но я этой совершенно несомненной формы любви не воспеваю и воспевать не умею. Почему? - Это надо спросить у моей вислогубой дурищи - Музы" (30 декабря 1890 года). Характерно также употребляемое Фетом слово "воспеваю", очень точно соответствующее изображению мира красоты (а стихотворения свои Фет нередко называет "песнями").

Здесь же Фет пишет об односторонности своей поэзии по сравнению с безграничным многообразием тем у Пушкина, от обыденных до героических, и прибавляет: "Куда уж тут моей насекомой музе тащиться!"

Поздний Фет в письмах не раз изображает свою музу и бездельницей, и "подурехой", что, естественно, невозможно встретить в его стихах. Там:

Все та же ты, заветная святыня,

На облаке, незримая земле,

В венце из звезд, нетленная богиня,

С задумчивой улыбкой на челе.

("Музе", <1882>.)

Проза жизни, которую Фет хорошо знал, которая отражена в его статьях, письмах и воспоминаниях, не попадала в его стихи. Фет не претендовал на всеохватность своего мира, на отражение в нем всех сторон и закономерностей реальной действительности. К тому же к произведениям поэтическим и прозаическим он предъявлял разные требования.

В переписке сохранились яркие свидетельства большого интереса и сочувствия Фета к реалистической французской литературе и даже к французскому натурализму. "Я, не взирая на резь и утомление в глазах, мучаюсь над романами Мопассана с братией и должен признаться, что с легкой руки Бальзака французы - великолепные аналитики и знатоки человеческого сердца", - сообщал он Полонскому 2 декабря 1891 года. А еще год тому назад Фет рассказывал ему же: "Я тебе не писал, что все последнее время восхищался романом Золя "La bete humaine" [41]. Сколько тут понимания основ всего животного царства, неотразимо сохранившихся в обузданном общественным сожительством человеке <...> После всех ужасов, совершаемых героями романа, иногда с полной бессознательностью невинности, роман кончается мастерским описанием 18-тивагонного поезда, набитого пьяными солдатами, орущими песни, тогда как их на убой мчит машина, никем не управляемая, так как машинист и кочегар, подравшиеся из-за женщины, свалились и размолоты колесами машины. Рядом с этой правдой как фальшиво звучат ноты Толстовского "Чем люди живы" и т. д. Это нехорошо, главное потому, что неправда. Люди, как вся органическая природа, живы борьбой за существование", - совершенно "по-писаревски" завершает Фет свою мысль (письмо от 24 декабря 1890 года).

И в этом нет ничего неожиданного: Фет не отрицает антагонизма ни в природе, ни в обществе, он только, во-первых, отстаивает право искусства на независимость, в том числе - на изображение мира со стороны его красоты, которая не только есть реальность, но, с точки зрения автора, высшая реальность, и, во-вторых, восстает против тенденциозности, губительной для искусства, против "ржавого ножа тенденции" (письмо Полонскому от 8 ноября 1891 года).

Чтобы явственно увидеть своеобразие поэтического мира Фета, достаточно сопоставить его стихи с его же трезвыми высказываниями о жестоких законах природы. "Да и ты неповинен в том, что соловьи клюют бабочек" (там же). А вот замечательное стихотворение "Бабочка" (<1884>):

Ты прав. Одним воздушным очертаньем

Я так мила.

Весь бархат мой с его живым миганьем -

Лишь два крыла.

Не спрашивай: откуда появилась?

Куда спешу?

Здесь на цветок я легкий опустилась

И вот - дышу.

Надолго ли, без цели, без усилья,

Дышать хочу?

Вот-вот сейчас, сверкнув, раскину крылья

И полечу.

При мысли о соловьях, этих лирических героях многих стихотворений Фета, соловьях, чьи песни, по слову Полонского, Фет "переводил на русский язык" (20-21 мая 1892 года), трудно представить себе, что такие соловьи клюют таких бабочек, потому что здесь - другая ипостась действительности, воспринятой со стороны ее красоты.

Поклонение красоте - лейтмотив всего творчества Фета: "Полон нежного волненья, / Сладостной мечты, / Буду ждать успокоенья / Чистой красоты" (1847); "В благословенный день, когда стремлюсь душою / В блаженный мир любви, добра и красоты..." (<1857>); "Целый мир от красоты, / От велика и до мала, / И напрасно ищешь ты / Отыскать ее начало. / Что такое день иль век / Перед тем, что бесконечно? / Хоть не вечен человек, / То, что вечно, - человечно" (<Между 1874 и 1886 годами>).

В поэтическом мире Фета нет красоты жестокой, мучительной, она всегда возвышает, потому что неотделима от добра, она - "человечна". Но при этом мир Фета отнюдь не идилличен. В нем есть страдание, скорбь, смерть, но прозы жизни в нем нет.