Экономика интересует?

Закажите проведение социологических опросов. Качественно, надежно, в срок
concol.ru
Закажите проведение социологических опросов. Качественно, надежно, в срок
concol.ru
ahmerov.com
загрузка...

КРИЗИС. ПОСЛЕ КРИЗИСА

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 

 

Гоголь отправился за границу с «тайным расположением к труду», со страстным желанием поскорее завершить работу над первым томом. Из Варшавы, 10 июня, он просит прислать ему в числе других материалов «каких-нибудь докладных записок и дел» (XI, 287). Деловые бумаги, пишет С. Т. Аксаков, «вероятно были нужны для того, чтоб поверить написанные им в «Мертвых душах» разные судебные сделки Чичикова...» (4, с. 124).

Не давал Гоголю покоя и другой замысел — драма из истории Запорожья.

В июне Гоголь поселился в Вене и с головой ушел в работу над драмой. «Я почувствовал, что в голове моей шевелятся мысли как разбуженный рой пчел; воображение мое становится чутко. О! какая была это радость...» (XI, 314).

«Позабывши все», Гоголь переселился в мир вымысла; работа кипела.

Но тут произошел срыв. Сказалось ли переутомление или какие-то подспудные психические и физиологические процессы, определить трудно, но на Гоголя вдруг напало страшное «нервическое раздраженье», усиленное приступами «болезненной тоски». Гоголь слег в постель. Панова в это время не было с Гоголем — они расстались, условившись встретиться к началу сентября в Венеции. На счастье в Вене оказался Николай Боткин, брат известного литератора Василия Петровича, который и выхаживал больного.

Произошло это в конце августа. Поправившись, Гоголь поспешил описать то новое умонастроение, которое им овладело, тот опыт, который он вынес из тяжелых дней болезни. «Многое, что казалось мне прежде неприятно и невыносимо, теперь мне кажется опустившимся в свою ничтожность и незначительность, и я дивлюсь, ровный и спокойный, как я мог их когда-либо принимать близко к сердцу» (XI, 323). Рубеж определен Гоголем решительно: «тогда» и «теперь».

С. Т. Аксаков, чуткий наблюдатель психической жизни Гоголя, получивший от него подробное письмо, откуда мы только что привели цитату, считал, что именно с момента болезни обнаружилось его «постоянное стремление... к улучшению в себе духовного человека и преобладание религиозного направления». А это, в свою очередь, привело к изменению внутреннего задания поэмы, эволюционировавшей от «любопытного и забавного анекдота» к «колоссальному созданию» (4, с. 131). Последнее утверждение следует уточнить. Огромность, колоссальность своего замысла Гоголь ощутил с самого начала и осознал с достаточной определенностью уже в период работы над заграничной редакцией («огромно велико мое творение...»). Но теперь значительность труда повысилась до степени мессианства, нравственного поучения, открытия современникам некоего истинного пути.

Именно с этого времени Гоголь задним числом начинает интерпретировать процесс создания первого тома в «примирительном» духе, что, как мы говорили, не совсем соответствовало действительности, так как выпрямляло и форсировало его творческое развитие.

Эволюцию Гоголя вообще характеризует принципиальная особенность: следующая ее стадия как бы располагается внутри предыдущей. С. Т. Аксаков хорошо это почувствовал, когда писал, что после кризиса Гоголь отнюдь не сделался «другим человеком, чем был прежде; внутренняя основа всегда лежала в нем, даже в самых молодых годах; но она скрывалась, так сказать, наружностью внешнего человека» (4, с. 131). Перемена происходила путем заострения предыдущего состояния, добавления к нему новой, впрочем, вполне определенной краски. Так из сознания значительности, колоссальности работы, заключавшегося вначале преимущественно в пределах художнического мироощущения, выросла идея морального подвига и мессианства. Нельзя сказать, чтоб этой идеи совсем не было в первоначальном чувстве, но она скрывалась еще в нем как возможность, как еще не проросшее зерно.

Раньше Гоголь внушал своим друзьям, что его нужно беречь как человека, который создает великое, огромное произведение, и в этом уже заключалось осознание избранности. Теперь к нему прибавилась новая нота: нужно беречь его как человека, вмещающего в себя великую истину (абсолютную), несущего в себе высокое пророческое слово.

Гоголь говорит о вмешательстве бога, спасшего его от страшной болезни, о «чудесном исцелении». Все это якобы не могло случиться просто так, без цели. Бог наслал на него недуг, провел его через мучительное состояние, вывел к свету для того, чтобы он осуществил высшие предначертания. В тяготах пережитого Гоголь видит доказательства избранности и предначертанности своего дела.

Отсюда и гоголевская мотивировка своего «примирительного» настроения. Оно следует из высокой, божественной точки зрения, возвышающейся над всеми диссонансами и перипетиями вседневной жизни, обнимающей их неким всепонимающий вселенским взглядом, видящим их мелкость, незначительность, преходящность перед лицом конечной гармонии.

Раньше свой труд Гоголь характеризовал с помощью понятий художественного, эстетического порядка, хотя и взятых в превосходной степени: «огромный», «оригинальный сюжет» и т. д. Теперь на первый план выступили моральные категории высшего наполнения: он, писатель, осуществляет спасительный подвиг («труд мой велик, мой подвиг спасителен»), а тот, кто отвлекает его от дела, — великий грешник («...клянусь, грех, сильный грех, тяжкий грех отвлекать меня!» — XI, 332). Раньше эпитет «священный» был применен к «Мертвым душам» в связи с конкретным лицом — Пушкиным (поэма — его «священное завещание»); теперь эпитет «святой» выступил в более общем и высоком смысле: «...на один миг оторваться мыслью от святого своего труда — для меня уже беда» (XI, 332).

В связи с этим Гоголь вновь принимается нагнетать атмосферу таинственности вокруг своих планов, своего труда, — таинственности, которая начала было заметно рассеиваться во время московских чтений 1839—1840 годов. С. Т. Аксакова он просит в письме от 13 марта ст. ст. 1841 года никому не говорить о предстоящем его приезде в Москву: «Если же прежде об этом проговорились, то теперь говорите, что это не верно еще. Ничего также не сказывайте о моем труде» (XI, 332) 26.

Особенность нового мироощущения Гоголя и в том, что своему слову он придает самостоятельную ценность — вне его художнического овеществления. Хотя больше всего богоизбранный человек проявляет себя в своем творении, но получает смысл и его поведение, каждый его отдельный жест. «Но слушай; теперь ты должен слушать моего слова, ибо вдвойне властно над тобою мое слово, и горе кому бы то ни было не слушающему моего слова» (А. С. Данилевскому, 7 августа н. ст. 1841 г. — XI, 342). «Ничего не в силах я тебе более сказать, как только: верь словам моим. Я сам не смею не верить словам моим» (Н. М. Языкову, 27 сентября н. ст. 1841 г. — XI, 347).

Гоголь «говорит с собеседником, — заметил П. В. Анненков, — как власть имущий, как судья современников, как человек, рука которого наполнена декретами, устраивающими их судьбу, по их воле и против их воли» (10, с. 113). Поучение не обязательно связывается с готовящимся трудом (хотя в первую очередь все-таки с ним). Сам Гоголь как личность становится носителем высшей мудрости и благодати, и кое-что от них, не дожидаясь завершения своего главного дела, он может уделить всем страждущим и нуждающимся. Уже здесь — генезис той позиции, на которой позднее оформились как книга «Выбранные места из переписки с друзьями».

На время после кризиса падает заключительный этап работы над первым томом — отделка и переписка.

Не следует думать, что новые воззрения Гоголя привели к отмене прежнего задания, к полной перестройке замысла. Это неверно и в отношении только еще обдумываемых, последующих томов; но тем более неверно в отношении уже написанного первого тома. Сложность в том, что это был длительный процесс, что новые тенденции вступали во взаимодействие с прежними, приобретая в общей постройке поэмы отнюдь не простое и неоднозначное звучание. Можно установить генезис тех или других элементов текста, указать на связь их с определенным переживанием Гоголя, но этим отнюдь не будет исчерпан эстетический анализ и указанных элементов и всего произведения в целом. Необходимо сделать эту оговорку, прежде чем упомянуть некоторые изменения текста, произведенные Гоголем на заключительной стадии работы.

Гоголь прежде всего заостряет лирические пассажи поэмы в том смысле, что устанавливается личная связь автора с изображенным им миром русской жизни. Этот мир теперь обращен к нему, ждет от него некоего слова, некоего жеста; по крайней мере, ему, автору, отчетливо видится эта обращенность. Характерный пример — размышление о Руси в начале XI главы. В ранней полной редакции, написанной за границей, до первого приезда в Россию, говорилось о действии «пространства» на автора, об ответной его реакции — «какая широкая сила и замашка заключилась во мне!», — но еще не отмечалась их связь — автора и России. Соответствующие строки появились во второй черновой редакции, завершенной, по всей видимости, к концу 1840 года 27: «Чего ты хочешь от меня, какая непостижимая связь, что глядишь ты мне в очи, и всё, что ни есть в тебе, вперило на меня очи...» (548). Затем эти строки перешли в печатный текст, получив лишь окончательную шлифовку.

В той же второй черновой редакции впервые появляются строки о достоинствах русского слова. В первоначальной редакции похвала звучала весьма умеренно: «Всему свету известно, что русский народ охотник давать свои имена и прозвища, совершенно противоположные тем, которые дает при крещении поп. Они бывают метки, да в светском разговоре неупотребительны» (301). Затем определение «метко» как бы переходит в более высокий регистр — «произнесенное метко все равно, что писанное не выскабливается скобелем, не вырубливается топором...» — и через ряд экспрессивных деталей и описаний, через сравнительную характеристику различных языков ведет к восторженной похвале слову русскому: «Сердцеведеньем и мудрым познаньем жизни отзовется слово британца; легким щеголем блеснет и разлетится недолговечное слово француза... но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так сметливо бы вырвалось и вместе так бы кипело и живо трепетало, как метко сказанное русское слово» (414). Дальнейшая доработка этого места заключалась лишь в стилистической шлифовке и отделке.

Приведенные строки, кстати, вновь показывают, как последующая фаза гоголевского творчества вырастает из предыдущей: нейтральная похвала («метко») затем обрастает дополнительными значениями, смысл их в определенном направлении заостряется и генерализуется.

Итак, во вторую черновую редакцию были внесены штрихи, усиливающие личную связь автора с изображенным им миром, обращенность к нему этого мира; штрихи, подчеркивающие достоинства русского слова, а также потенциальные возможности его творца. При дальнейшей работе над поэмой позитивное начало должно было выступить сильнее и отчетливее. А это означало и обещание определенного развития поэмы в будущем. Гоголь не собирается упреждать событий и раскрывать содержания последующих томов, но он определенно бросает намеки позитивного характера.

Внесение таких деталей определенно было связано с тем, что Гоголь уже приступил к работе над вторым томом. Именно к концу 1840 года, когда, оправившись от болезни, он переехал в Рим и поселился в своей старой квартире на Страда Феличе, следует отнести начало написания второго тома. На этот счет есть несколько непреложных указаний.

Сообщая о заключительной стадии работы над первым томом («переменяю, перечищаю, многое перерабатываю»), Гоголь писал С. Т. Аксакову 28 декабря (н. ст.) 1840 года: «Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней...» (XI, 322). И в тот же день в письме к М. П. Погодину Гоголь говорит уже не только об обдумывании, но определенно о работе над другим томом: «...занимаюсь переправками, выправками и даже продолжением Мертвых душ, вижу, что предмет становится глубже и глубже» (XI, 325).

Свидетельства из писем Гоголя подтверждаются категорическим мнением П. В. Анненкова, общавшегося с писателем весной и летом 1841 года. Именно в ту пору, говорит мемуарист, Гоголем был «предпринят» второй том — «как я могу утверждать положительно» (10, с. 91). Наконец, упоминая впоследствии (в «Выбранных местах из переписки с друзьями») о сожжении второго тома, Гоголь в «письме», датированном им 1846 годом, говорил: «Не легко было сжечь пятилетний труд...» (VIII, 297; курсив мой. — Ю. М.).

То, что работа над продолжением поэмы уже началась, подтверждает и следующее: Гоголь теперь ставит перед собою определенные сроки, как он это делал, приступая к первому тому. 5 марта ст. ст. 1841 года Гоголь пишет С. Т. Аксакову: «О, если бы еще три года с такими свежими минутами! Столько жизни прошу, сколько нужно для окончания труда моего...» (XI, 330). Это, конечно, весьма скромный срок по сравнению с пятью годами, ушедшими на первый том, тем более что речь идет о полном «окончании труда», то есть и о втором и о третьем томах. Однако, видимо, Гоголь испытывал в это время такой прилив сил, переживал такой творческий подъем, что к 1844 году рассчитывал завершить всю работу 28.

С. Т. Аксаков утверждал, что конкретизация положительного начала, отразившаяся на завершении первого тома и на работе над вторым, происходила у Гоголя под влиянием славянофильства. Писатель, наблюдавший развитие славянофильства еще во время своего первого приезда в Россию, с большой силой ощутил в себе «русские движения». «Без сомнения, пребывание в Москве, в ее русской атмосфере, дружба с нами и особенно влияние Константина, который постоянно объяснял Гоголю, со всею пылкостью своих глубоких, святых убеждений, все значение, весь смысл русского народа, были единственные тому причины. Я сам замечал много раз, какое впечатление производил он на Гоголя...» (4, с. 132).

Показания С. Т. Аксакова как очевидца вызывают доверие, тем более что они подтверждаются собственными словами Гоголя. «Теперь я ваш; Москва моя родина. В начале осени я прижму вас к моей русской груди» (XI, 331), — пишет Гоголь С. Т. Аксакову 5 марта ст. ст. 1841 года. С особой симпатией высказывается писатель о Константине, «этом юноше, так полном сил и всякой благодати» (XI, 323). В письме к нему он выражает удовлетворение, что, занявшись филологией, Константин вступил «на прямо русскую дорогу» (XI, 196). С. Т. Аксаков прав, указывая на сходство «прямо русских» убеждений славянофилов и «многих мест в этом духе», которые были «вставлены» в текст на последней стадии работы. Вот хотя бы строки, появившиеся после диктовки поэмы Анненкову: «Подымутся русские движения... и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов» (223). Это место гармонировало с коренным убеждением славянофилов, что русская природа в наиболее полном и неискаженном виде сохранила в себе идеи христианского просвещения и гуманизма.

И все же С. Т. Аксаков преувеличивал близость писателя к Константину и славянофильскому кругу в целом. Многоговорящие детали мелькают даже в гоголевском выражении дружбы и солидарности с Константином. «Обнимаю от души Константина Сергеевича, хотя без сомнения, не так крепко, как он меня (но это не без выгоды: бокам несколько легче)...» (XI, 296). Гоголь иронизирует над чрезмерной пылкостью своего молодого друга. Говоря о том, что Италия принесла Панову пользу, «какой бы он никогда не приобрел в Германии», Гоголь прибавляет: «Это не мешает довести, между прочим, до сведения кое-кого» (XI, 324). То есть «до сведения» Константина.

Солидаризируясь с «русским чувством» К. С. Аксакова, Гоголь все же считал, что оно недостаточно зрело; предостерегал против излишеств и крайностей. Главное же в том, что воззрения и тем более художническая деятельность Гоголя не сводились к славянофильству, хотя и соприкасались с ним в некоторых важных пунктах. Отчетливее это обнаружится позднее, в связи с выступлениями Константина Аксакова о «Мертвых душах».

Работая над продолжением поэмы и готовя «к совершенной очистке» первый том, Гоголь предпринимает его полную переписку. Вначале текст переписывает В. А. Панов, приехавший в Рим вместе с Гоголем и Н. П. Боткиным 25 сентября н. ст. 1840 года. Он переписал пять глав, что составляет 152 страницы рукописи 29. Удовлетворение Гоголя выразилось в его фразе из письма к С. Т. Аксакову 28 декабря н. ст.: «Панов молодец во всех отношениях» (XI, 324). Затем переписку продолжил П. В. Анненков, приехавший в Рим 28 апреля 1841 года и вскоре, после отъезда Панова в Берлин 30, поселившийся в его комнате, рядом с комнатой Гоголя на Страда Феличе.

П. В. Анненков оставил замечательно яркое описание происходивших событий. «...Гоголь крепче притворял внутренние ставни окон от неотразимого южного солнца, я садился за круглый стол, а Николай Васильевич, разложив перед собой тетрадку на том же столе подалее, весь уходил в нее и начинал диктовать мерно, торжественно, с таким чувством и полнотой выражения, что главы первого тома «Мертвых душ» приобрели в моей памяти особенный колорит. Это было похоже на спокойное, правильно разлитое вдохновение, какое порождается обыкновенно глубоким созерцанием предмета» (10,86). Отсюда — весь «превосходный тон этой поэтической диктовки».

Мемуарист приводит детали, подтверждающие точность его рассказа. «Помню, например, что, передавая ему написанную фразу, я вместо продиктованного им слова «щекатурка» употребил «штукатурка». Гоголь остановился и спросил: «Отчего так?» — «Да правильнее, кажется». Гоголь побежал к книжным шкафам своим, вынул оттуда какой-то лексикон, приискал немецкий корень слова, русскую его передачу и, тщательно обследовав все доводы, закрыл книгу и поставил опять на место, сказав: ,,А за науку спасибо"».

В тексте, переписанном Анненковым, это слово встречается в VI главе, причем употреблена форма «штукатурка»: «штукатурную решетку» (соответствующая страница рукописи, хранящейся в Гос. библиотеке УССР, — 157). В предшествующих же черновых редакциях — не только первой, но и второй — встречается форма «щекатурка» (305, 417, 503), что доказывает правильность свидетельства Анненкова 31.

Как и в других случаях чтения поэмы, слушатель не мог удержаться от смеха, в то время как Гоголь, по своему обыкновению, старался сохранять серьезность. Впрочем, на этот раз традиция нарушалась и «сам Гоголь» вторил Анненкову «сдержанным полусмехом». «Это случилось, например, после окончания «Повести о капитане Копейкине»... Когда, по окончании повести, я отдался неудержимому порыву веселости, Гоголь смеялся вместе со мною и несколько раз спрашивал: «Какова повесть о капитане Копейкине?» «Но увидит ли она печать когда-нибудь?» — заметил я. „Печать — пустяки, — отвечал Гоголь с самоуверенностью, — все будет в печати"».

Гоголевские представления о предстоящей встрече с цензурою менялись; один-два года назад писателем владели некоторые сомнения, теперь же, судя по всему, он смотрел на дело оптимистически.

Мемуарист точно зафиксировал настроение Гоголя, чье отношение к цензуре непосредственно зависело от эволюции общего замысла поэмы, от прояснения последующего содержания. Но об этом мы еще будем говорить.

Самый яркий след оставила в памяти Анненкова переписка VI главы и особенно страниц с изображением сада Плюшкина. «Никогда еще пафос диктовки, помню, не достигал такой высоты в Гоголе, сохраняя всю художническую естественность, как в этом месте. Гоголь даже встал с кресел (видно было, что природа, им описываемая, носится в эту минуту перед глазами его) и сопровождал диктовку гордым, каким-то повелительным жестом.

По окончании всей этой изумительной VI главы я был в волнении и, положив перо на стол, сказал откровенно: «Я считаю эту главу, Николай Васильевич, гениальный вещью». Гоголь крепко сжал маленькую тетрадку, по которой диктовал, в кольцо и произнес тонким, едва слышным голосом: „Поверьте, что и другие не хуже ее"».

Рассказ Анненкова ценен еще тем, что передает сложный облик писателя, предостерегая против упрощения и выпрямления.

В это время «Гоголь стоял на рубеже нового направления, принадлежа двум различным мирам» (10, с. 84). Аскетическое направление уже зарождалось в нем, но «художническая независимость», художнический дух еще были слишком сильны. И полнота выражения, «пафос диктовки», стремление к предельной выразительности — не только слова написанного, но и произнесенного, — наконец, даже порывы веселости и смеха, которым неудержимо отдавался Гоголь, — все свидетельствовало еще о неиссякаемых творческих возможностях гения.

П. В. Анненков переписал около 184 страниц текста, на тридцать больше, чем Панов. Несколько страниц были переписаны неизвестным лицом, а окончание — 24 страницы — самим Гоголем.

В конце августа 1841 года Гоголь оставляет Италию и после кратковременного пребывания в Германии едет вместе с П. М. Языковым (братом поэта) в Россию. Едет с завершенным и переписанным набело первым томом. Писатель сдержал обещание, данное перед отъездом московским друзьям.

В начале октября Гоголь был уже в Петербурге, а в середине октября — в Москве. М. П. Погодину, у которого Гоголь опять остановился, он объявил, что его «сочинение» обещает быть очень значительным: «Ты сам будешь от него плакать и заплачут от него многие в России...» (XIII, 337). Это говорил человек, переживший «значительный переворот в деле... творчества», окинувший мысленным взором не только написанный первый том, но и уже предпринятое его продолжение.