ВСТРЕЧА С ЧИТАТЕЛЕМ

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 

 

С опубликованием поэмы кончился «скрытый» период ее существования. Началась открытая жизнь, подверженная всем стихиям публичности, колебаниям мнений, широте и противоборству толков.

Раньше Гоголь обращался к узкому и строго отобранному кругу слушателей, преимущественно доброжелателей. Теперь любой читатель мог стать оценщиком и судьей нового творения.

Уже внешний успех книги, то есть быстрая ее распродажа, свидетельствовал о живом интересе, о необычайном возбуждении публики. «...Литераторы, журналисты, книгопродавцы, частные люди — все говорят, что давно не бывало такого страшного шума в литературном мире, одни браня, другие хваля» (4, с. 175), — сообщал Гоголю Константин Аксаков. «Между восторгом и ожесточенной ненавистью к «Мертвым душам» середины решительно нет...» (102, IV, 54—55), — писал Гоголю Н. Я. Прокопович 21 октября 1842 года.

Первые же отчеты о реакции публики на поэму, первые же свидетельства современников начались с систематизации, с попытки классифицировать разнообразные суждения и мнения.

Таков был импульс, сообщенный Гоголем его друзьям и корреспондентам, а через них и многим другим читателям — литераторам и не литераторам. Еще до выхода книги, 15 апреля, Гоголь уполномочивает Прокоповича: «Рукопись моя уже побывала во многих руках в Петербурге, стало быть о ней носятся толки. Пожалуйста, разведай, как и что говорят о ней, и, если можно, перескажи мне с сохраненьем самой физиогномии замечаний» (XII, 56). Корреспондентам Гоголя передавалась сама его идея типологической обрисовки людей в связи с теми эстетическими оценками, которые они выражают. Интересно одно место из письма Д. Н. Свербеева к H. M. Языкову от 2 января 1843 года: «Если бы автор мог подслушать и собрать все различные суждения об этом гигантском творении, то, дав им личность и художественную форму, скроил бы из них превосходную новую комедию-драму» (102, IV, 104). По существу, Свербеев призывает к созданию «комедии-драмы», аналогичной гоголевскому «Театральному разъезду после представления новой комедии», но с необходимой подстановкой: вместо «новой комедии», т. е. неназванного «Ревизора», поэма «Мертвые души».

Но наряду с исходившим от Гоголя импульсом действовало и собственное стремление русского общества к самосознанию — процесс, в котором «Мертвые души» сыграли роль катализатора.

«Без этой книги и предполагать нельзя бы было такого различия мнений, которое вышло теперь на свет», — говорится в упомянутом письме К. С. Аксакова Гоголю.

Пока же за неимением «комедии-драмы» Гоголя, посвященной встрече «Мертвых душ», первые зарисовки, первые типологические характеристики набрасывают сами читатели.

С. Т. Аксаков пишет: «Публику можно было разделить на три части. Первая, в которой заключалась вся образованная молодежь и все люди, способные понять высокое достоинство Гоголя, приняла его с восторгом. Вторая часть состояла, так сказать, из людей озадаченных, которые, привыкнув тешиться сочинениями Гоголя, не могли вдруг понять глубокого и серьезного значения его поэмы... Третья часть читателей обозлилась на Гоголя: она узнала себя в разных лицах поэмы и с остервенением вступилась за оскорбление целой России» (4, с. 153—154).

Несмотря на условность любой классификации, многое передано С. Т. Аксаковым верно. Так, например, в первой группе — безусловных почитателей Гоголя — точно отмечено преобладание молодых читателей — «образованной молодежи». Об этом в один голос говорят и другие современники. Н. Я. Прокопович: «Все молодое поколение без ума от „Мертвых душ"» (цитированное письмо к Гоголю от 21 октября 1842 г.). В. С. Аксакова: «Молодые люди и вообще все в восхищении» (ЛН, т. 58, с. 628). В. В. Стасов, будущий художественный критик, оставил яркое воспоминание о том, как встретили «Мертвые души» в Петербургском училище правоведения, где он учился. «Эта книга пришла к нам в руки в конце лета (1842 г. — Ю. М.), когда мы воротились с каникул. Классы еще не начинались. Вот мы и употребили свободное время так, как нам было всего дороже: на прочтение залпом «Мертвых душ» всеми нами вместе, одной большой толпой, чтоб прекратить все споры об очереди... И вот в таком-то порядке мы в продолжение нескольких дней читали и перечитывали это великое, неслыханно оригинальное, несравненное, национальное и гениальное создание. Мы были все точно опьянелые от восторга и изумления» (4, с. 401—402). Наконец, уместно вспомнить и рассказ Ф. М. Достоевского, правда, относящийся к более позднему времени, к началу 1845 года, о том, как в день передачи рукописи «Бедных людей» Некрасову он с приятелем «всю ночь проговорили... о «Мертвых душах» и читали их в который раз не помню. Тогда это бывало между молодежью; сойдутся двое или трое: «А не почитать ли нам, господа, Гоголя!» — садятся и читают, и пожалуй, всю ночь. Тогда между молодежью весьма и весьма многие как бы чем-то были проникнуты и как бы чего-то ожидали» (40, с. 297). Достоевский обращает внимание на обстоятельство, которое не достаточно оттенено в воспоминаниях С. Т. Аксакова, а именно на то, что эстетическое воодушевление от гоголевской поэмы сливалось с общественным подъемом, новыми веяниями, пусть еще неотчетливыми и смутными.

Социальная критика составляет важную, подчас преобладающую краску в восприятии «Мертвых душ» их друзьями — и молодыми и теми, кто постарше. По словам А. М. Языкова, брата поэта (в письме к В. Д. Комовскому от 21 июня 1842 г.), «Мертвые души» — это «мастерская, живая картина жизни, которой не касаются преобразования и которою живет большая часть наших власть предержащих». «Вы никогда не бывали в губерниях и уездах, — говорит А. М. Языков своему корреспонденту, — и не можете чувствовать всё достоинство этой поэмы». В другом месте (в письме к тому же Комовскому от 3 октября 1842 г.): «Гоголь заслуживает большую признательность за то, что показывает действительно сущее и может укротить заносчивость наших столичных преобразователей, которые, конечно, ничтожны перед Петром» (ЛН, т. 58, с. 632).

Петербургский приятель Белинского П. Ф. Заикин писал M. H. Каткову вскоре после прочтения «Мертвых душ»: «Всё, что есть гадкого, гнусного и подлого в России, все здесь обнаружено. Разговор помещиков, помещиц, лакеев, кучеров с лошадьми и жизнь каждого и вообще целой России, т. е. провинциальных жителей, характеризованы очень верно; одним словом, когда я прочел поэму, как будто вышел из этого пошлого, безотрадного общества» (ЛН, т. 58, с. 636).

Момент социальной критики определял восприятие поэмы и ее недоброжелателями, теми, кого С. Т. Аксаков выделяет в третью группу. Мемуарист отмечает псевдопатриотические мотивы этой критики, которая якобы защищала честь нации, велась не иначе, как от имени всей России; говорит об ее необычайном эмоциональном накале («...с остервенением вступилась за оскорбление целой России»). С. Т. Аксаков не называет конкретных лиц, но примером вполне может служить здесь авантюрист и карточный игрок граф Ф. И. Толстой Американец, который словно перенял эстафету ненависти к Гоголю от чиновника Ф. Ф. Вигеля. Когда появился «Ревизор», Вигель писал, что это «юная Россия во всей ее наглости и цинизме» (81, 1902, № 7, с. 101). Когда вышли «Мертвые души», на их автора с тем же пылом обрушился Ф. И. Толстой. «...Я сам слышал, — пишет С. Т. Аксаков, — как известный граф Толстой Американец говорил при многолюдном собрании в доме Перфильевых, которые были горячими поклонниками Гоголя, что он «враг России и что его следует в кандалах отправить в Сибирь». В Петербурге было гораздо более таких особ, которые разделяли мнение графа Толстого» (4, с. 122).

Сторонников этого мнения можно было найти в бюрократических, чиновничьих кругах, начиная от самых высших, причем среди факторов, особенно подогревавших ненависть к Гоголю, — и отмеченный С. Т. Аксаковым мотив узнавания, сходства. Люди узнавали себя «в разных лицах поэмы», художественное изображение принимали за личное оскорбление. Так общественные амбиции выступали рука об руку с примитивным художественным вкусом. «Я за вас тут сцепилась с сибирским губернатором Булгаковым, — сообщала А. О. Смирнова Гоголю 30 октября 1845 года из Москвы, — уж он сам так и лезет в мертвые души; видно, узнал себя злодей в какой-нибудь гадости» (81, 1890, июнь, с. 653).

Немало хулителей Гоголя нашлось и среди помещиков, этих главных героев нового его творения. Оправдалось предсказание писателя: «Еще восстанут против меня новые сословия...» «Гоголь получает отовсюду известия, что его сильно ругают русские помещики, — писал Н. М. Языков родным 1 декабря 1842 года, — вот ясное доказательство, что портреты их списаны им верно и что подлинники задеты за живое! Таков талант! Многие прежде Гоголя описывали житье-бытье российского дворянства, но никто не рассерживал его так сильно, как он» (ЛН, т. 58, с. 640). Н. М. Языков рассуждал не умозрительно, но опираясь на полученные им сведения. 14 июля в письме из Гаштейна он попросил брата А. М. Языкова уведомить его, какое впечатление произвела поэма «на губернских и уездных дворян у нас в Симбирске? как смотрят они на это живое зеркало — столь верно и нелестно показывающее им самим образы их, или образины?» (ЛН, т. 58, с. 634). Следует отметить, что Н. М. Языков перефразирует знаменитый эпиграф — «На зеркало неча пенять коли рожа крива», предпосланный «Ревизору» в четвертом томе Сочинений (1842). Том этот еще не вышел, но работа над рукописью проходила в Гаштейне на глазах у Языкова, который и воспользовался гоголевским образом.

3 октября А. М. Языков отвечал брату, обращаясь к тому же образу «зеркала»: «„Мертвые души" еще мало читали в нашей глуши. Наумовым я принужден был дать свой экземпляр — иначе они не погляделись бы в это зеркало. Суждения об них разные — от благоговения Шевырева до мнения Пикоти (прозвище сестры Языковых, Прасковьи Михайловны. — Ю. М.), которая пишет: «С каким нетерпением ждала я «Мертвых душ» и что же вышло? — Кроме гадости, ничего нет хорошего. Читали ли Вы разбор Сенковского?» За что я просил Вас погонять ее. Но может быть, ей не понравился характер Собакевича?» (ЛН, т. 58, с. 639).

Письмо это интересно еще тем, что оно показывает, как преломлялись в провинциальной среде выступления критики (конкретно подразумеваются статьи о «Мертвых душах» Шевырева и Сенковского, о которых мы будем говорить в следующей главе), находя своих последователей и интерпретаторов.

Немало недоброжелателей нашлось у Гоголя на родине, может быть даже больше, чем в иных областях российского государства, в виду того, что землякам писателя еще легче было узнавать себя «в разных лицах». После «Ревизора» Гоголь писал: «Мои соотечественники, т. е. Полтавской губернии, терпеть меня не могут» (XI, 193). Гоголя интересовало теперь, как встретили земляки «Мертвые души». «Ты спрашиваешь меня, что здесь говорят о твоей поэме... — писал А. С. Данилевский Гоголю с Украины в августе 1842 года. — Те немногие, с которыми имею сношение, не нахвалятся ею. Патриоты нашего уезда, питая к тебе непримиримую вражду, теперь благодарны уже за то, что ты пощадил Миргород» (102, IV, 214). На перемену настроения «патриотов уезда» повлияло сделанное ими открытие: слава богу, не про нас написано! Мотив узнавания курьезным образом обернулся выгодной своей стороной...

Что касается промежуточной группы читателей, располагающейся между безусловными сторонниками нового творения и его безусловными хулителями, то С. Т. Аксаков метко называет ее группой «людей озадаченных». Озадачивала прежде всего художественная фактура; неприятие произведения вызывали мотивы художественные, хотя они часто подкреплялись и мотивами общественными. Люди, привыкшие «тешиться сочинениями Гоголя, не могли вдруг понять глубокого и серьезного значения его поэмы; они находили в ней много карикатуры и, основываясь на мелочных промахах, считали многое неверным и неправдоподобным» (4, с. 153).

В основе подобных суждений лежал застарелый предрассудок, будто комическое — низший род искусства, предназначенный лишь для бездумного увеселения. Но и эти требования, дескать, не соблюдены, так как степень преувеличения доведена до карикатурности, а допустимая мера натуральности — до «неприличия» и сальности. «Нападения... на неприличие» довольно часты среди противников поэмы, писал К. С. Аксаков (4, с. 175), а другие корреспонденты Гоголя проиллюстрировали этот тезис конкретными лицами и эпизодами. Н. Я. Прокопович писал: «Один почтенный наставник юношества говорил, что «Мертвые души» не должно в руки брать из опасения замараться; что все, заключающееся в них, можно видеть на толкучем рынке... Один полковник советовал даже Комарову (речь идет об Александре Александровиче Комарове, поэте и преподавателе русской словесности, приятеле Белинского. — Ю. М.) переменить свое мнение из опасения лишиться места в Пажеском корпусе, если об этом дойдет до генерала, знающего наизусть всего Державина» (102, IV, 54—55).

Это зарисовки из петербургской жизни, а вот — из московской, сделанные С. Т. Аксаковым: «Ф. И. Васьков говорил... что часто шутки автора плоски, неблагопристойны и что порядочной женщине нельзя читать всю книгу». Наконец, нашелся один, который обиделся следующими словами: «Посмотрим, что делает наш приятель?» И кто же этот приятель?.. Селифан или половой!.. Что же они мне за приятели?.. Не сочтите за выдумку последнего выражения; все правда до последней буквы» (4, с. 158).

Н. Прокопович даже классифицировал читателей в зависимости от того, как они относятся к «неприличным» местам поэмы. «Все те, которые знают грязь и вонь не по наслышке, чрезвычайно негодуют на Петрушку, хотя и говорят, что «Мертвые души» очень забавная штучка; высший круг, по словам Вьельгорского, не заметил ни грязи, ни вони и без ума от твоей поэмы» (102, IV, 54—55). Однако представление, будто высший свет безоговорочно принял поэму Гоголя, едва ли точное. В письме к А. М. Вьельгорской от 16 марта (н. ст.) 1847 года Гоголь писал: «...ваш папинька скрывал его мнение о «Мертвых душах», которое я узнал уже случайно, большим крюком, пять лет спустя после появления моей книги» (XIII, 256). Любопытный штрих! Информируя Прокоповича о том, что «Мертвые души» благожелательно встречены в «высшем круге», а перед этим решительно содействуя продвижению книги в цензуре, ее выходу в свет (что делает ему честь), М. Ю. Вьельгорский, оказывается, сам не принимал полностью гоголевское произведение, таил против него какое-то неудовольствие... Видимо, и он в душе был близок к группе «озадаченных».

Другая причина, по которой иные читатели отклоняли поэму, заключалась в необычности ее построения, точнее в отсутствии шаблонного романного сюжета. К. С. Аксаков говорил Гоголю, что «смущает с первого разу» отсутствие «внешней анекдотической завязки» (4, с. 176). В ответ Гоголь писал С. Т. Аксакову 18(6) августа 1842 года: «Все это я знал заране. Бедный читатель с жадностью схватил в руки книгу, чтобы прочесть ее, как занимательный, увлекательный роман, и, утомленный, опустил руки и голову, встретивши никак не предвиденную скуку» (XII, 91). Произошло нарушение «горизонта ожидания», если использовать термин современной герменевтики (учения об интерпретации), когда новая поэтика оказывалась в непримиримом конфликте с установившимся набором эстетических норм.

«Горизонт ожидания» был нарушен и в отношении жанра, поскольку произведение, которое многие готовились прочесть как роман (плутовской, нравоописательный, роман путешествия и т. д.), было аттестовано как поэма. Иные, сообщал К. Аксаков автору, «видят в этом насмешку совершенно в духе Гоголя: нате вот, грызитесь за это слово» (4, с. 175). Гоголь предвидел и это недоразумение: «Чем же я виноват, что у публики глупа голова и что в глазах ее я то же самое, что Поль де Кок: Поль де Кок пишет по роману в год, так почему же и мне тоже не написать, ведь это тоже, мол, роман, а только для шутки названо поэмою» (письмо к Н. Я. Прокоповичу от 28 мая 1843 года — XII, 188).

Посыпались и упреки в неточностях и анахронизмах. На них, в значительной мере, наталкивал сам Гоголь, настоятельно просивший вылавливать в его тексте такого рода погрешности. С. Т. Аксаков, в частности, заметил: «...крестьяне на вывод продаются семействами, а Чичиков отказался от женского пола; без доверенности, выданной в присутственном месте, нельзя продать чужих крестьян, да и председатель не может быть в одно и то же время и доверенным лицом и присутствующим по этому делу» — как при покупке душ у Плюшкина. Аксаков прибавляет, что первую неточность он «просмотрел», а на исправлении второй «мало настаивал» при чтении поэмы в рукописи. Нет, однако, никаких данных о том, что Гоголь собирался исправить эти неточности в дальнейшем. Вообще замечается любопытная черта: насколько охотно откликался Гоголь на замечания стилистические (см. выше, в главе VI — об исправлении слова «ноздря»), настолько же не торопился исправлять фактические неточности, хотя сам просил их отмечать. Видимо потому, что, с одной стороны, такие неточности не имели принципиального художественного значения, а с другой — их исправление требовало зачастую существенной перестройки плана.

Среди хулителей поэмы было немало лиц, движимых личными мотивами — завистью, духом соперничества, помноженными, конечно, на архаичные художественные представления и вкусы. В Москве к таким лицам принадлежали писатели M. H. Загоскин и Н. Ф. Павлов. Их неприязнь к новому творению Гоголя стала притчей во языцех. «Загоскины, Павловы и проч. не говорят совсем о «Мертвых душах» и только презрительно улыбаются, когда услышат издалека одно название, — писал Д. Н. Свербеев Н. М. Языкову 2 января 1843 года. — Порядочными людьми принято, впрочем, не упоминать об этой поэме при наших повествователях, а то всякий раз выходит какая-нибудь личность» (102, IV, 104).

В группе неприятелей «Мертвых душ», людей «озадаченных» или откровенных хулителей, постепенно происходили изменения. «...Некоторые из этих людей, — пишет С. Т. Аксаков, — прочитав «Мертвые души» во второй и даже в третий раз, совершенно отказались от первого своего неприятного впечатления и вполне почувствовали правду и художественную красоту творения» (4, с. 153—154). Известны два случая подобной эволюции. Прочитав поэму в первый раз, С. В. Перфильев, генерал, начальник Московского корпуса жандармов, поделился с С. Т. Аксаковым мнением, которое тот записал «с дипломатическою точностью»: «Не смею говорить утвердительно, но признаюсь: «Мертвые души» мне не так нравятся, как я ожидал. Даже как-то скучно читать; всё одно и то же, натянуто — видно желание перейти в русские писатели; употребление руссицизмов вставочное, не выливается из характера лица, которое их говорит» (4, с. 158). Перфильев был «особенный почитатель Гоголя», встречался с ним неоднократно во время приездов последнего в Москву (в частности, на именинном обеде в погодинском саду, 9 мая 1842 г.); его устами говорило не предубеждение против «Мертвых душ», а только непонимание. С. Т. Аксаков просил его прочесть поэму снова (сам он прочел ее трижды — «два раза про себя и третий раз вслух для всего моего семейства»), и результат не замедлил сказаться. «С. В. Перфильев исполнил свое обещание, прочел «Мертвые души» три раза и оценил их по достоинству», — пишет С. Т. Аксаков. Так Перфильев перешел в ряды сторонников поэмы.

Другой пример — уже упомянутый нами Д. Н. Свербеев, московский знакомый Гоголя, хозяин известного литературного салона. Документы, относящиеся к маю—июню 1842 года, к первым месяцам жизни поэмы, упоминают его в числе порицателей. К. С. Аксаков свидетельствует: Свербеев, который еще только «перелистывал» книгу, «недоволен» ею (ЛН, т. 58, с. 624). А. М. Языков: «Свербеев называет их отвратительною насмешкою». Но затем тот же автор сообщает: «Свербеев пишет, что переменил свое мнение» (там же, 630). В письме от января следующего года Свербеев предстает уже не только горячим сторонником поэмы, но и человеком, который сурово отделывает ее недоброжелателей, подразделяя их, в духе времени, на группы, или разряды: «„Мертвые души" не нравятся, во-первых, всем мертвым душам, в которых западное воспитание и западный образ жизни умертвили всякое русское чувство. Потом восстают... все Чичиковы и Ноздревы высшего и низшего разряда. Далее с ребяческим простодушием выходит на Гоголя Манилов, особенно Коробочка» (102, IV, 104).

Свою классификацию Свербеев заостряет в славянофильском духе, обращая ее прежде всего против тех, кто якобы поддался «западному образу жизни». Их противники, в свою очередь, обращали поэму против славянофилов. А. И. Тургенев записал 25 декабря 1842 года под влиянием происходивших в московских салонах жарких дискуссий: «Спор за славян и за Россию в прошедшем. Против Аксакова — за „Мертвые души"...» (93, с. 497). Однако линия раздела проходила сложно, извилисто, о чем свидетельствует еще одна классификация — герценовская.

Только что возвратившийся в Москву из новгородской ссылки Герцен записал в дневнике 29 июля: «...толки о «Мертвых душах». Славянофилы и антиславянисты разделились на партии. Славянофилы № 1 говорят, что это — апотеоз Руси, «Илиада» наша, и хвалят, след[овательно]; другие бесятся, говорят, что тут анафема Руси, и за то ругают. Обратно тоже раздвоились антиславянисты» (27, с. 219—221). Герцен подметил, что противниками «Мертвых душ» выступали и «славянофилы» и западники («антиславянисты») — равно как и наоборот; что вместо двух партий было по крайней мере четыре. Вывод Герцена подтверждает беглая зарисовка К. С. Аксакова (в письме к Ю. Ф. Самарину), запечатлевшая живые голоса спорящих и отвечающая на один вопрос: кто за, кто против. За — сам К. С. Аксаков, А. С. Хомяков, Д. А. Валуев (он «в восторге совершенном»)... — все это славянофилы или близкие к ним. Но за и H. X. Кетчер («...говорит, что «Мертвые души» выше всего, что написал Гоголь»), Грановский и «молодые профессора» — то есть люди западнической ориентации. В числе противников же названы не примыкавший всецело ни к западникам ни к славянофилам Д. Н. Свербеев (еще не успевший переменить свое мнение о «Мертвых душах» на положительное), непримиримый оппонент славянофильства П. Я. Чаадаев; литератор консервативного направления, автор пасквиля на Белинского — М. А. Дмитриев... Словом, люди самые разные.

Под «славянофилами № 1» Герцен подразумевал прежде всего К. С. Аксакова. Именно он наметил параллель между Гоголем и Гомером, подхваченную затем в статьях Шевырева (об этом — в XI главе), вошедшую и в устный литературный обиход. Так В. Н. Репнина вспоминала, что Г. П. Галаган, известный на Украине общественный деятель и литератор, впоследствии основатель «Коллегии Павла Галагана», советуя ей прочитать «Мертвые души», говорил: «Это Гомер» (48, с. 227).

Возможно, Герцен уже прочел к этому времени брошюру К. С. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя: Похождение Чичикова или Мертвые души» (ее цензурное разрешение состоялось 7 июля — за 22 дня до приведенной дневниковой записи); если же нет, то он наверняка знал его точку зрения по устным выступлениям. И приведенная запись бесспорно передает те возражения, которые устно высказывал Герцен на эту точку зрения, фиксирует направление спора, развернувшегося в московских салонах вокруг «Мертвых душ» (как мы видели, против К. Аксакова выступал и А. И. Тургенев). Однако если формула «„Мертвые души" — наша „Илиада"» ценою некоторого упрощения может быть приложима к точке зрения Аксакова, то слова «апотеоз Руси» уже ей неадекватны. Герцен тут, по неотвратимым законам полемики, схематизировал позицию противника.

К точке зрения К. С. Аксакова мы еще вернемся в XI главе; сейчас лишь кратко остановимся на проблеме «апотеоза». Сообщая Гоголю о первых откликах на поэму, К. С. Аксаков писал: «Для иных здесь колоссально предстает Россия, сквозящая сквозь первую часть и выступившая на конце книги; слезы навертываются у них на глазах при чтении последних строк. Другие с горестью читают, говорят, что надо терзаться и плакать». «Иные» — это сам К. С. Аксаков. «Другие» — его противники, но в данном случае не Герцен, не А. И. Тургенев в московских салонах и не Белинский в Петербурге (с ним у Аксакова уже шла полемика в печати), а те, кто не принимал «Мертвых душ». Однако это не противники-ретрограды типа Толстого Американца, сибирского губернатора Булгакова и многих других. Не те, которые видели в «Мертвых душах» клевету на Россию, обвиняли автора в отсутствии патриотизма, национальной гордости, а то и в безнравственности и дурных намерениях. Это были противники-друзья, горячо откликнувшиеся на гоголевское слово, но не могущие с ним согласиться.

К. С. Аксаков продолжает: «Посмотрите, — говорил мне один, — какая тяжелая страшная насмешка в окончании этой книги. Какая? — спросил я, выпучив глаза. — В словах, которыми оканчивается книга. — Как в этих словах? — Да разве вы не заметили? Русь, куда несешься ты, сама не знаешь, не даешь ответа. — И это говорят серьезно, с искреннею, глубокою грустью» (4, с. 175).

Вопрос заключался не в том, хвалит ли Гоголь Россию или нет, слагает ли ей «апотеозу» или изрекает «анафему». То, что первый том обращен к негативным явлениям, очевидно и для К. Аксакова и для его оппонента — и не смущает ни того ни другого. Вопрос стоит иначе: совместимо ли негативное изображение с надеждой на будущее или нет? Заключает ли в себе первый том какую-нибудь перспективу или нет? «Другие» говорят: нет такой надежды, нет такой перспективы; если она и намечается, то обманным, ложным образом, что особенно видно в заключении книги (Русь не знает, куда она несется), причем говорят они все это с глубоким выстраданным чувством, «с горестью». Сам же К. Аксаков придерживается противоположного мнения: Россия проглядывает «колоссально» уже в первом томе, предстает, как образно он говорит, «сквозящая сквозь первую часть», и оттого читаются «Мертвые души» с волнующим, но не безотрадным чувством, со «слезами» на глазах, и эти слезы — не слезы отчаяния. В принципе такой же точки зрения придерживался и Герцен, писавший в своем первом дневниковом отклике на поэму (еще в Новгороде, 11 июня), что «там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он видит удалую, полную силы национальность» и что от этого «кровь как-то хорошо обращается у русского в груди». Однако при общности принципиального подхода важны еще мера, такт в соотношении элементов. Герцен специально настаивал на том, что никакие отрадные перспективы не отменяют существующего, никакой взгляд в будущее «не мешает настоящему отражаться во всей отвратительной действительности» (27, с. 221). В выступлениях же К. Аксакова, особенно в печатных, это гармоническое соотношение элементов выдерживалось далеко не всегда...

Следовательно, проблема «апотеоза» в действительности выливалась в проблему перспективы. По этой линии проходили споры не между сторонниками и противниками гоголевского произведения, а внутри сочувствующего лагеря, по крайней мере в определенной его части. В орбиту спора вовлекались и другие произведения Гоголя, особенно те, которые только были напечатаны. Сообщая Марье Карташевской 2 января 1843 года о том, что «отесенька» (то есть Сергей Тимофеевич Аксаков) читал «Игроков» у Свербеевых и что «все были восхищены», Вера Сергеевна уточняет: «Но было две партии: одни восхищались и смеялись от души, другие же утверждали, что как это ни прекрасно, положение России тут так ужасно, что нельзя иметь духу смеяться. Признаюсь, мне всегда очень смешны эти последние, так соболезнующие о состоянии России...» (ЛН, т. 58, с. 648). Представители этой «партии» считали, что картина, рисуемая Гоголем, «ужасна», что она не оставляет почвы для надежды и, следовательно, для юмористического восприятия.

«Игроки» бросали тревожную тень на гоголевскую поэму именно с точки зрения ожидаемой перспективы. В конце пьесы Ихарев, обманутый компанией Утешительного, еще большими мошенниками, чем он сам, жалуется: «Тут же под боком сыщется плут, который за один раз подорвет строение, над которым работал несколько лет!... Черт возьми! Такая уж надувательная земля!». Мир представал скопищем жуликов и прохвостов; за спиной одного бесчестного стоял другой, более бесчестный, и конца этому не виделось.

Казалось бы, где как не в эпическом произведении выявить перспективу другого рода, наметить выход из «надувательной земли» или, по крайней мере, вдохнуть веру в читателя, что такой выход существует. Но Гоголь в своих обещаниях приоткрыть светлые стороны российской жизни был нарочито неопределенен и риторичен. Тут даже сама торжественность заверений могла действовать как факт раздражающий.

Противостоять подобной реакции приходилось С. Аксакову.

Адресат В. С. Аксаковой М. Г. Карташевская вела, в свою очередь, аналогичные споры в Петербурге. В ноябре 1842 года в доме Карташевских обедал Н. И. Надеждин, только что вернувшийся из-за границы. Зашла речь о «Мертвых душах», и Надеждин обратился к М. Г. Карташевской: «Вы, конечно, мнения семейства вашего дядюшки?» Затем он изложил свою точку зрения: «Больно читать эту книгу, больно за Россию и русских». «Но я совсем этого не нахожу и не чувствую ничего подобного при чтении этой книги» (ЛН, т. 58, с. 642), — писала М. Г. Карташевская В. С. Аксаковой 14 ноября 1842 года.

Эпизод этот требует комментария. Николай Иванович Надеждин, в прошлом профессор Московского университета, знаменитый критик, издатель «Телескопа» и «Молвы», был одним из тех, кто с первых шагов поддержал Гоголя 37. К Надеждину в значительной мере восходит тот культ Гоголя, который сложился в кругах московской молодежи еще к середине 30-х годов и который унаследовали и Н. В. Станкевич, и Белинский, и Константин Аксаков.

Отношение Надеждина к «Мертвым душам» подробно нам не известно (после закрытия «Телескопа» в 1836 году, вернувшись из ссылки, Надеждин практически оставил поприще критики), но есть основание думать, что оно было по крайней мере столь же одобрительным и заинтересованным, как, скажем, отношение к «Ревизору», в котором он увидел «русскую, всероссийскую пьесу», «изникнувшую не из подражания, но из собственного, быть может, горького чувства автора». В сентябре 1842 года, перед поездкой за границу, в Киеве Надеждина посетил М. А. Максимович, вспоминавший, что тот «со смехом читал... про капитана Копейкина из «Мертвых душ», которыми запасся он в дорогу...» (64, 1856, т. I, с. 233).

Спор М. Г. Карташевской с Надеждиным, по-видимому, разворачивался по той же линии, что и Константина Аксакова с его московскими оппонентами: оставляют ли «Мертвые души» надежду или не оставляют? Надеждин видел все в грустном, безотрадном свете; оттого-то ему и «больно за Россию». Карташевская же считала, что поэма намечает и светлую, утешительную перспективу, «сквозящую», говоря языком К. С. Аксакова, сквозь темноту и пошлость.

Признанием или непризнанием перспективы определялось отношение к лирической партии поэмы, особенно к тем местам, где предвещалось великое будущее страны и ее народа. Одни считали, что подобные места неуместны, находятся в вопиющем противоречии со всем остальным текстом, что, «представив сначала все в дрянном и смешном свете, странно сделать такое горячее обращение к России» (4, с. 158). Другие, вроде упомянутого оппонента К. С. Аксакова, даже видели в лирическом отступлении вольную и невольную «насмешку», ибо обещано заведомо неизвестное и не существующее. Но для третьих, таких как Константин Аксаков, Маша Карташевская, лирические места — законная часть художественной ткани, оправданная с точки зрения целого. М. Г. Карташевская писала под свежим впечатлением от чтения книги: «...что за восхитительные места везде, где автор говорит сам от себя!..». «...Ни одна мелочная подробность из разговоров всех этих ничтожных людей, а еще менее, ни одно из тех восторженных... мест, где говорит Гоголь сам от себя, не прошло не замеченным, не почувствованным мною» (4, с. 162, 163). «Восторженная» речь самого автора резко контрастирует с «разговорами» и описаниями «ничтожных людей», но она возникла не на пустом месте и находит или найдет оправдание в художественном мире поэмы.

Среди лиц, которые «жарко» нападали на «Мертвые души», был и П. Я. Чаадаев. Споры велись в московских салонах и в доме самого Чаадаева, на Басманной. 27 мая 1842 года в день рождения Чаадаева здесь вспыхнула очередная баталия, о которой К. Аксаков рассказывал со слов очевидца, А. С. Хомякова: «Хомяков защищал; Чаадаев и Дмитриев [М. А.] нападали. Свербеева (Екатерина Александровна — жена Д. Н. Свербеева. — Ю. М.) с жаром защищала, так что Чаадаев говорил ей, что это род опьянения, и сказал ей vous etes ivre — morte» [Вы мертвецки пьяны] (ЛН, т. 58, с. 624).

Каким образом П. Я. Чаадаев оказался по одну сторону баррикады с таким человеком, как М. А. Дмитриев? Эпизод вновь свидетельствует о том. как прихотливо проходила линия спора, не сводившегося к вопросу: за или против. Хотя более подробно характер выступлений Чаадаева против «Мертвых душ» не известен, можно быть уверенным, что они велись не с верноподданнических позиций защиты существующего порядка. Глубоко ненавистна была эта позиция человеку, который, по словам встречавшего его в московских салонах Герцена, выглядел «воплощенным вето, живой протестацией».

Косвенный свет на интересующий нас вопрос проливает отзыв Чаадаева о «Ревизоре». В «Апологии сумасшедшего» (1837) он сравнивал действие на публику своих «Философических писем» с успехом «Ревизора». Вначале говорится о «Ревизоре»: «Никогда еще нация не подвергалась такому бичеванию, никогда еще страну не обдавали такою грязью, никогда не бросали в лицо публики столько гнусностей (ordures), — и все же никогда не бывало подобного успеха». И судьбу собственного произведения Чаадаев рассматривает на фоне успеха гоголевской комедии: «Оттого ли что серьезный ум, глубоко размышлявший о своей стране, о ее истории, о характере народа, обречен на молчание, потому что он не может средствами комика выразить удручающее его патриотическое чувство? Отчего же мы так снисходительны к циническому уроку, который дает нам комедия, и так нетерпимы к суровой речи, проникающей до глубины вещей?» (22, с. 250—251; см. также 98).

У Чаадаева, как верно заметил его исследователь, в отзыве о «Ревизоре» «слышится оскорбленное чувство». Оба произведения появились почти одновременно («Ревизор» — весной, «Философическое письмо» — в начале лета 1836 г.), оба бичевали российскую отсталость, невежество и обскурантизм, но одно повлекло за собою суровую расправу над автором, журналом и издателем, а другое беспрепятственно продолжало свою жизнь на сцене (не входя в «детали», Чаадаев оставляет в стороне многочисленные нападки на «Ревизора» его недоброжелателей). И это при том, что, по мнению Чаадаева, его слово — выношенное и глубокое слово мыслителя, а комедия Гоголя — всего лишь карикатура и фарс. В суждениях Чаадаева сказывалось то самое умаление комического, которое так глубоко ранило Гоголя и свидетельствовало о некоторой архаичности художественного вкуса. Все это и побудило мыслителя, «заодно с придирчивыми критиками и порицателями пьесы, с которыми у него, казалось, ничего не было общего, брезгливо отозваться о грубостях, которыми переполнена комедия» (22, с. 251).

Личные отношения двух литераторов, сложившиеся довольно оригинально, обостряли неприязненное отношение Чаадаева к Гоголю, Д. Н. Свербеев вспоминал, как «Гоголь, еще до появления своих «Мертвых душ», приехал в одну середу вечером к Чаадаеву». Сделал он это по настоянию московских друзей, желавших поближе свести знаменитого писателя со знаменитым «басманным» мыслителем; но по свойственной ему странности характера, проявлявшейся при встрече с незнакомыми и малознакомыми людьми, Гоголь спрятался где-то в углу и продремал там чуть ли не до отъезда. «Долго не мог забыть Чаадаев такого оригинального посещения и, конечно, оно вспомнилось ему при чтении Гоголя, а может быть, и при суждении об его произведениях» (45, с. 405—406). Д. Н. Свербеев, свидетель и участник литературных споров, несомненно, имеет в виду выступление Чаадаева против «Мертвых душ».

Но сказался в этих нападениях еще один мотив и притом не личный или не только личный: выход «Мертвых душ» совпал с оформлением славянофильства, отношение к которому Чаадаева было определенным и резким. «В мире не было ничего противоположнее славянам, — писал Герцен, — как безнадежный взгляд Чаадаева, которым он мстил русской жизни, как его обдуманное, выстраданное проклятие ей...» (27а, с. 146). «На поле литературных салонов», как выразился Свербеев, Чаадаев уже развернул свое «обличение» славянофильства (45, с. 402). Не стали ли «Мертвые души» одним из первых поводов такого обличения?

Определенно о «народной гордыне», почерпнутой Гоголем у славянофилов, Чаадаев выскажется позднее, в 1847 году, после появления «Выбранных мест из переписки с друзьями». Сам факт написания этой книги будет объяснен воздействием окружения. «...Главная беда произошла от его поклонников. Я говорю в особенности о его московских поклонниках». Но почву для подобных упреков могли предоставить Чаадаеву уже «Мертвые души», те страницы, где говорится о «несметном богатстве русского духа», которое затмит всех «добродетельных людей» «других племен». «Мы нынче так довольны всем своим родным, домашним, — писал Чаадаев, — так радуемся своим прошедшим, так потешаемся своим настоящим, так величаемся своим будущим, что чувство всеобщего самодовольства невольно переносится и к собственным нашим лицам» (98, с. 280). При этом в отношении к Гоголю Чаадаев явно был односторонен, упуская из виду, что «настоящим»-то автор «Мертвых душ» как раз не был доволен, что даже в тех же лирических отступлениях наряду с упованием на будущее содержалось резкое обличение псевдопатриотической софистики в стиле Кифы Мокиевича, высказывалось убеждение, что «автор должен сказать святую правду» соотечественникам.

...Так встречали «Мертвые души» в Москве и Петербурге, на окраинах Европейской России — в Симбирске, например, или на Полтавщине. Есть единичные отклики на поэму, пришедшие из далекой Сибири. 30 января 1843 года сибирский промышленник и писатель М. А. Зензинов сообщал из Нерчинска М. П. Погодину, что недавно прочел «Мертвые души»: «Гоголь великий наш Художник—Писатель. Гоголь у нас один, и долго-долго не будет другого Гоголя... Его перо — кисть Художника, его поэтические места «Мертвых душ» так патриотически высоки, так глубоки чувством, так прелестно очаровательны, что божусь Вам, я не много читывал подобного на русском языке; в них одно русское, одно нам родное, одно близкое к нашему сердцу» (ЛН, т. 58, с. 650).

Несколькими месяцами позже, 21 июля, ссыльный В. К. Кюхельбекер в Восточной Сибири, в Акше, записывает в дневнике: «На днях прочел я «Мертвые души» Гоголя. Перо бойкое — картины и портреты вроде Ноздрева, Манилова и Собакевича резки, хороши и довольно верны; в других краски несколько густы и очерки сбиваются просто на карикатуру. Где же Гоголь lyrisch wirst (впадает в лиризм), он из рук вон плох (пошел) и почти столь же приторен, как Кукольник с своими патриотическими сентиментальными niaiseries (глупостями. — Ю. М.)» (56, с. 415). Кюхельбекер при позитивной оценке поэмы не принимает ее как целое: сказался некоторый архаизм художественного вкуса. В то же время его, видимо, и шокировала направленность некоторых лирических пассажей, то, что Кюхельбекер называет патриотической сентиментальностью, — качество, которое, напротив, так понравилось близкому к «Москвитянину» Зензинову. И в Сибири пересекались, вступали друг с другом в заочный спор различные мнения о «Мертвых душах».

Однако и Кюхельбекер и Зензинов — литераторы, да и сведения, подобные их откликам, единичны. Мы еще очень мало знаем, как жила гоголевская поэма в «глубине Руси», какие впечатления и толки вызывала она у обыкновенного читателя.

Вскоре после выхода в свет «Мертвые души» сделались известны в русских кругах на Западе, особенно там, где чтение первых глав рукописи и возбужденные этим событием слухи уже подготовили почву. «Наконец, «Мертвые души» вышли из печати. Александр] Иван[ович] Тургенев, получивший это известие из России, распространил его в Париже, и легко понять, с каким восторгом принято оно было всеми, которые отчасти ознакомились с содержанием и направлением романа» (10, с. 119). В письме А. М. Языкова к H. M. Языкову от 24 февраля (8 марта) 1843 года есть штрихи, характеризующие настроение парижских читателей гоголевской книги: «А. И. Тургенев пишет, что в Париже, читая «Мертвые души», грустно и гадко!» (ЛН, т. 58, с. 654). С интересом встретил поэму и брат Александра, Николай Иванович Тургенев, декабрист, политический эмигрант, заочно приговоренный к смертной казни. В феврале 1843 года он просит А. И. Тургенева: «Не худо, если бы вы привезли сюда комедии Гоголя. Я читал его роман 1-й том Чичикова. И грустно и гадко!» (95, с. 278). Бросается в глаза полная идентичность фраз, в которые облекают братья свое впечатление от поэмы («грустно и гадко!»).

Свое мнение о книге сообщил в ноябре 1842 года из Парижа и Я. Н. Толстой. Бывший председатель общества «Зеленая лампа» и член Союза благоденствия, а с 1837 года — тайный агент русского правительства во Франции, он писал Вяземскому: «Примите мое истинное благодарение за письмо и присылку книги «Мертвые души». Этот отличный и живописный роман перенес меня мыслями на берега Волги, к давно оставленным мною Пенатам и доставил приятный отдых, особенно после читанных мною отвратительных картин Евгения Сю, где описан домашний быт извергов, населяющих парижские вертепы... Поверив «Северной пчеле», я считал «Мертвые души» скучною книгою, но, прочтя, удостоверился в противном» (ЛН, т. 58, с. 644).

Такова пестрая картина споров и борьбы вокруг «Мертвых душ», развернувшаяся в первые два года — в 1842 и 1843 — после их появления (на более поздних откликах мы остановимся потом). И если бы пришлось вслед за современными Гоголю читателями классифицировать мнения хотя бы по одному внешнему признаку: принимают или не принимают? — то установилось бы не два, а множество видов и оттенков: одни принимали полностью, другие — с оговорками, третьи полностью отвергали, четвертые отвергали с оговорками и т. д. Принятие поэмы происходило по разным причинам и вдохновлялось различными мотивами: одни ценили поэму преимущественно как документ общественной критики, другие — как цельное изображение русской жизни, при котором в свою очередь — новая степень дифференциации! — общественная критика то признавалась необходимой, то редуцировалась до минимума, то даже сводилась на нет. В зависимости от постановки акцента — на существенное, уже явленное или только «обещанное», на перспективу, — расценивалось соотношение первого тома с последующими: для одних первый том обладал полновесным, самостоятельным значением, для других — получал оправдание только в связи с продолжением и окончанием труда. С другой стороны, и отклонение, а подчас и резкое осуждение «Мертвых душ» вдохновлялось различными мотивами и обстоятельствами: и ретроградной сословной (помещичьей или чиновничьей) амбициозностью, и откровенной защитой существующего порядка вещей от любой критики и посягательств, от либерализма и вольнодумства; но в то же время неприятие «Мертвых душ» подчас вытекало из мрачного, безнадежного, как казалось иным оппонентам, характера гоголевского изображения, из отсутствия в нем какого-либо отрадного намека и перспективы. И все эти мотивы, в свою очередь, подкреплялись или пронизывались мотивами эстетическими, образовывавшими широчайший спектр противоположных эмоций: от принятия глубокой иронии и неподражаемого комизма гоголевской поэмы до квалификации их как бессодержательного фарса и карикатуры; от восторженного воодушевления по поводу лирических отступлений до снисходительного взгляда на них как сентиментальную и пустую риторику; от восхищения изобразительной силой и живописностью до мелочных придирок к отдельным словам и фразам.

«Велико достоинство художественного произведения, — говорил Герцен, — когда оно может ускользать от всякого одностороннего взгляда» (27, 221) 38. И «Мертвые души» действительно «ускользали». Но и односторонние суждения и более полные и верные позволяют восстановить духовную атмосферу, в которой начинало свою жизнь произведение, и косвенно или прямо приближают нас к его бездонным глубинам. Ту же роль, вольно или невольно, выполняла и критика, отражавшая или завершавшая устные суждения о поэме более систематично и резко.