ПОСЛЕ «ВЫБРАННЫХ МЕСТ...»

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 

 

Дальнейшая работа Гоголя над поэмой в значительной мере определялась той реакцией, которую вызвали опубликованные им на рубеже 1846—1847 годов произведения: предисловие ко второму изданию «Мертвых душ» и особенно «Выбранные места из переписки с друзьями» (книга вышла 12 января 1847 г.). Полный разбор возникшей вокруг «Выбранных мест...» полемики не входит в нашу задачу. Нам важно подчеркнуть лишь тот аспект, который ближайшим образом связан с «Мертвыми душами».

Гоголь, по крайней мере, трояко соотносил издаваемую им книгу с «Мертвыми душами»: как оправдание в задержке второго тома, как некоторую его компенсацию и как апробирование его смысла и направления — как своего рода пробный шар. В полемике вокруг «Выбранных мест...» все это свелось к конкретному и злободневному вопросу: состоится или не состоится продолжение «Мертвых душ»?

Белинский отвечал на этот вопрос отрицательно. «Тут дело идет только об искусстве, и самое худшее в нем — потеря человека для искусства» (17, X, 60).

Глубокое разочарование вызвала книга в семействе Аксаковых, особенно у Константина и Сергея Тимофеевича. С. Т. Аксаков порицал «религиозное направление» писателя, губительное для его художественного таланта (82, 1890, № 8, с. 157—160). Свое мнение он сообщил и Гоголю и некоторым его знакомым, в частности, Плетневу и своему сыну Ивану. В ответ И. С. Аксаков писал отцу из Калуги, где в то время служил (30 ноября 1846 г.): «Это из рук вон и грустно, и тяжело невыносимо. Один гениальный художник в наше бедное время, на которого с надеждою обращались глаза, от которого ждали свежего, отрадного слова — и тот гибнет!» (47, с. 399).

Эти строки написаны еще до напечатания «Выбранных мест...», по получении первых о них известий от лиц, прочитавших рукопись. Когда же книга вышла, И. С. Аксаков воспринял ее не столь мрачно и безнадежно. «Слышите иногда истинный, пронзительный голос душевной муки; право, слышатся иногда слезы! — писал он отцу 25 января 1847 года. — Я убежден, впрочем, что все это направление не помешает ему окончить «Мертвых душ», что если «Мертвые души» явятся, если просветленный художник уразумеет всю жизнь, как она есть, со всеми ее особенностями, но еще глубже, еще дальше проникнет в ее тайны, не односторонне, не увлекаясь досадой или насмешкой — ведь это должно быть что-то исполински страшное. Второй том должен разрешить задачу, которой не разрешили все 1847 лет христианства» (47, с. 413). И. Аксаков видит перспективу поэмы в духе Гоголя как разрешение тайны русской жизни и даже шире — как художественное воплощение христианского идеала вообще. Никто еще не выполнил этой задачи — Гоголь будет первым в мировой культуре.

Но Сергею Тимофеевичу такая перспектива казалась нереальной, противоречащей природе искусства. «Второму тому я не верю, — писал он Ивану 3 апреля. — Добродетельные люди — не предметы для искусства. Это задача неисполнимая» (ЛН, т. 58, с. 702). Морализирование несовместимо с искусством, и Гоголь-аскет убьет Гоголя-художника. Так считали Константин и Сергей Тимофеевич Аксаковы, их мнение оказывало влияние и на других членов семьи.

Живя в Калуге, И. С. Аксаков общался с А. О. Смирновой, женой тамошнего губернатора, близкой приятельницей Гоголя. И. С. Аксаков показывал ей письма своего отца или пересказывал их содержание. Смирнова же, со своей стороны, сообщала Ивану Сергеевичу о письмах Гоголя, а последнего ставила в известность о настроениях в аксаковском семействе. Шла подспудная полемика между Гоголем и поддерживающей его Смирновой, с одной стороны, и С. Т. Аксаковым — с другой. Иван Сергеевич поневоле соглашался с отцом.

25 марта он сообщил Сергею Тимофеевичу, что Смирнова получила «письмо от Гоголя 50, говорит, самое утешительное. Он уверяет ее, что будет второй том Мертвых душ, будет непременно... что он твердо убежден, что можно выставить такие идеалы добра, перед которыми содрогнутся все, и Петербургские львицы пожелают попасть в львицы иного рода! Последнее мне не нравится: все же это будут идеалы, а не живые, грешные души человеческие, не действительные лица». Затем Иван Сергеевич передает — и довольно точно — отзыв Гоголя о «московских приятелях», то есть прежде всего о семействе Аксаковых: «Говорит: с моими московскими приятелями не рассуждайте обо мне: они люди умные, но многословны» (47, 434. Ср. у Гоголя — XIII, 224).

Отчуждение было взаимным. Гоголь чувствовал, что Аксаковы недовольны им, понимал мотивы недовольства, заключавшиеся в том, что он изменил искусству («...я погиб для искусства» — XIII, 313). Аксаковы же чувствовали, что их недовольство сердит и обижает Гоголя, к тому же они ревниво наблюдали за сближением писателя с Смирновой, а позднее и с ржевским протоиереем Матвеем Константиновским.

Мнение о том, что в «Выбранных местах...» Гоголь изменил искусству, высказывали не только Аксаковы. Посылая Гоголю «все статьи московские» о его новой книге, Шевырев суммировал суждения публики (22 марта 1847 г.): «Главное справедливое обвинение против тебя следующее: зачем ты оставил искусство и отказался от всего прежнего? Зачем ты пренебрег даром божиим? В самом деле, ведь талант дан тебе был от бога. Ты развил его, ты не скрыл его в землю. За что же пренебрегать тем?.. Возвратись-ка опять к твоей художественной деятельности. Принеси ей опять твои обновленные силы» (71, с. 48).

А вот мнение брата Николая Станкевича — Александра Владимировича, человека далекого от круга Аксаковых или Шевырева. В письме к H. M. Щепкину 20 февраля 1847 года он заметил, что «Гоголь сделался Осипом, только резонерствующим в духе отвратительного ханжества». «Вряд ли после такой книжицы дождемся чего-нибудь путного от Гоголя» (ЛН, т. 58, с. 700).

Многие и из тех, кто сохранял веру в появление последующих томов, все же считали, что работа вступила в трудный период, и направление поэмы должно быть и углублено и защищено от угрожающего воздействия новых гоголевских воззрений.

Интересный отклик пришел к Гоголю из Сибири, от декабриста Г. С. Батенькова, освобожденного незадолго перед тем из Алексеевского равелина. Прочитав «Выбранные места...», Батеньков отправил писателю два письма. Одно не дошло, «на другое он отвечал, благодарил и обещал не почитать свои «Мертвые души» ни слишком великим делом, ни грехом смертным» (88, с. 313).

В бумагах Батенькова сохранился отрывок письма, в котором даются рекомендации относительно продолжения «Мертвых душ»: «Оставаясь просто поэтом, ты нам уже ничего не скажешь. Надобно перестановить мысль и возвысить пошлость уже во вторую степень... Пожалуй, и эта второй степени пошлость уместится в губернском городе, но корни-то ее уже не тут. Она в общем бассейне народного быта. Нет губернского быта, который бы был самим собою. Эти нити, которые связывают его со столицею, ужели никогда не темнеют и не ржавеют. По ним и идет тон... Ты резко нападал на взятки и усвоение казны... и хорошо сделал, но хорошо для первой только части». «Думаете... достигнуть цели через поношение и уничижение? Едва ли. Чорт не выгоняет чорта... взятки у нас необходимое... последствие исторического развития. Оно в существе наших форм... Неразумно было бы форме ослаблять себя простыми слабительными и потогонными» (88, с. 314).

Рекомендации Батенькова пронизаны идеей детерминизма. Возвысить пошлость «во вторую степень» — значит не ограничиваться одним «губернским городом», проследить его связи со «столицею», видеть обусловленность какого-либо порока (например, взяточничества) «общим бассейном народного быта», «историческим развитием» страны, выработанными ею общественными «формами» (Гоголь и не ограничивал себя в I томе одним губернским городом, но это другой вопрос). Наглядность и конкретность должны выполнить ту роль, с которою не в состоянии справиться «поношение и уничижение». Батеньков, возможно, подразумевает идею упрека-ободрения, отстаиваемую Гоголем на многих страницах «Выбранных мест...».

В другом документе — наброске статьи, посвященной «Мертвым душам», — Батеньков писал: «Наконец, не скроем: нам страшно, что Гоголь впадает в мистицизм, прямой или патриотический. С этого камня преткновения нельзя сойти иначе, как напившись до полного насыщения живой воды» (88, с. 318).

 

* * *

Критика «Выбранных мест...» произвела в сознании Гоголя смятение, заставила его многое передумать и пересмотреть. Больше всего задел Гоголя упрек в перемене направления. «...Вы в заблуждении, подозревая во мне какое-то новое направление» (XIII, 186), — писал он 20 января н. ст. 1847 года С. Т. Аксакову. Но здесь же Гоголь готов уже признать, что книга его вышла преждевременно: «Мне следовало несколько времени еще поработать в тишине, еще жечь то, что следует жечь...»

Вскоре мысль о преждевременности издания перерастает в убеждение: да, это было прямое поражение. В «Выбранных местах...» он, Гоголь, «размахнулся... Хлестаковым», нанес что ли тройную оплеуху: «Оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому». И настроение теперь у него — как у «провинившегося школьника», чувствующего, что он «напроказил больше того, чем имел намерение» (XIII, 243).

В своей книге Гоголь видит теперь «фальшивый тон» и «неуместную восторженность» (XIII, 227); в ней «все так напыщенно, неумеренно, невоздержно» (XIII, 232). Объясняя происхождение этих недостатков, писатель упоминает о пережитой болезни, о страхе смерти: «Здесь действовал также страх за жизнь свою и за возможность окончить начатый труд («М[ертвые] д[уши]»)... Этот страх заставил заговорить вперед о многих таких вещах, которые следовало развить во всем сочинении так, чтобы не походили они на проповедь» (П. Вяземскому, 28 февраля н. ст. 1847 г. — XIII, 227). Следовательно, порок «Выбранных мест...» в том, что это «проповедь», стремившаяся наскоро высказать смысл и содержание «Мертвых душ». Примерно таким же виделось Гоголю соотношение обоих произведений и раньше, но тогда он не считал это недостатком и слабостью.

Теперь в глазах Гоголя еще больше возрастает значение «Мертвых душ», их продолжения, причем в своем труде он желает видеть воплощенным все то, что не удалось в «Выбранных местах...». «Друг мой, не позабывайте, что у меня есть постоянный труд: эти самые «Мертвые души»... Вот почему я с такою жадностью прошу, ищу сведении, которых мне почти никто не хочет или ленится доставлять. Не будут живы мои образы, если я не сострою их из нашего материала, из нашей земли, так что всяк почувствует, что это из его же тела взято» (А. Смирновой, 22 февраля н. ст. 1847 г. — XIII, 224). Требования образности, наглядности, национальной и бытовой характерности и раньше выдвигались творцом «Мертвых душ», но теперь их значение и непреложность еще более возросли.

Своих друзей Гоголь побуждает не только присылать материалы в виде воспоминаний, записок, замечаний, но и рисовать типы. Смирновой поручается выяснить, что такое «городская львица», «непонятая женщина», «городская добродетельная женщина», «честный взяточник», «губернский лев» (XIII, 225). Супругов Данилевских просит описать «сорта людей» — «Киевский лев; Губернская femme incomprise [непонятая женщина]; Чиновник-европеец; Чиновник-старовер и тому подобное». «Эти беглые наброски с натуры, — поясняет Гоголь, — мне теперь так нужны, как живописцу, который пишет большую картину, нужны этюды. Он хоть, по-видимому, и не вносит этих этюдов в свою картину, но беспрестанно соображается с ними, чтобы не напутать, не наврать и не отдалиться от природы» (XIII, 262).

Но наряду с верностью природе и живописностью выдвигается новое требование, причем по контрасту с неудавшимися «Выбранными местами...». «Выбранные места...» были «напыщенны» и «неумеренны», следовательно, «Мертвые души» должны быть естественны и ясны. Автор заговорит в них «просто и доступно для всех о тех вещах, которые покуда недоступны» (XIII, 257). «...Без выхода нынешней моей книги никак бы я не достигнул той безыскусственной простоты, которая должна необходимо присутствовать в других частях «М[ертвых] д[уш]», дабы назвал их всяк верным зеркалом, а не карикатурой» (XIII, 280). В «Мертвых душах» «отразится та верность и простота, которой у меня не было, несмотря на живость характеров и лиц» (XIII, 262). Реалистичность и колоритность образа должны быть доступны уразумению каждого.

В письме к А. С. и У. Г. Данилевским от 18 марта н. ст. 1847 года, откуда взята последняя цитата, впервые упоминается имя одного из персонажей второго тома: «Моя добрая Юлия, или по-русски Улинька, что звучит еще приятней...», — обращается Гоголь к Ульяне Григорьевне Данилевской. Комментаторы академического издания связывают это упоминание с тем, «что именно могло тогда обдумываться и набрасываться» Гоголем (VII, 409). Хотя тип Улиньки, мы говорили, был предопределен еще на заключительной стадии работы над I томом («пройдет... чудная русская девица...») и по всей вероятности существовал уже в первоначальной редакции, но поиски простоты, естественности, и притом в их национально-русском обличье, оживили интерес Гоголя к этому персонажу.

С особенным упорством Гоголь опровергает теперь мысль, будто бы он сменил направление, подразумевая под этим не только уклон в «мистицизм», но и отход от писательского поприща. «Ты никак не смущайся обо мне по поводу моей книги и не думай, что я избрал другую дорогу писаний» (XIII, 261), — говорит он Данилевскому. «Я не могу понять, отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства...» (XIII, 292), — пишет он Шевыреву. «Так как вы питаете такое искренно-доброе участие ко мне и к сочиненьям моим, то считаю долгом известить вас, что я отнюдь не переменял направленья моего. Труд у меня все один и тот же, все те же „Мертвые души"» (XIII, 264), — заверяет Гоголь писателя Владимира Владимировича Львова.

Гоголь вырабатывает даже такую версию: «Выбранные места...» изданы «не столько затем, чтобы распространить какие-либо сведения, сколько затем, чтобы добиться самому многих тех сведений, которые мне необходимы для труда моего, чтобы заставить многих людей умных заговорить о предметах более важных...» (XIII, 256). «По поводу моего неведения многих вещей, которые у меня выдаются с такою дерзостью за знание, многие невольно будут заставлены выказать свое ведение, которого я добиваюсь» (XIII, 251). Получается, что роль книги притворная, своего рода провокационная: автор высказал заведомо незрелые и неверные суждения, чтобы вызвать поток материала для «Мертвых душ»! Гоголь забыл, что перед выходом «Выбранных мест...» он называл их «единственно дельной», «первой дельной» и «полезной» своей книгой...

Неудача «Выбранных мест...» усилила стремление Гоголя к многосторонности, широте взгляда. Еще в своей книге, в письме XIV «О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности», Гоголь писал о вреде узости и фанатизма. Теперь выражения «излишество», «демон излишества» становятся излюбленными у Гоголя. Вяземского (в связи с его статьей «Языков и Гоголь») он упрекает в суровости и нетерпимости, проявленных в отношении к лагерю Белинского. В письме к Анненкову (7 сент. н. ст. 1847 г.) он призывает его обратить внимание не только на Францию, но и на Англию, где есть «важная сторона современного дела»; здесь же Гоголь проявляет интерес к Белинскому, И. Тургеневу и особенно к Герцену, видимо, потому, что «о нем люди всех партий отзываются как о благороднейшем человеке» (XIII, 385). И эту многосторонность Гоголь стремится привить своему творчеству: «...мне кажется, что я теперь далее всякого другого могу уйти на пути разведыванья: ни раздраженья, ни фанатизма во мне нет, ничьей стороны держать не могу, потому что везде вижу частицу правды...» (XIII, 363).

В это время расширяется интерес Гоголя и к современной литературе. Петербургских друзей он просит позаботиться о том, чтобы приходили к нему «все толстые и тонкие русские литературные журналы, какие ни издаются в Петербурге» — не только «Отечественные записки», «Современник», «Библиотека для чтения» и «Литературная газета», но даже «Русский инвалид» и «Финский вестник». Не следует пропускать также «ни одной сколько-нибудь замечательной выходящей в свет новой книги, чтобы не купить экземпляр ее для меня и не послать мне» (XIII, 156).

Гоголь просит прислать ему тома собрания русских летописей, «Выходы государей царей...», издания И. М. Снегирева «Русские простонародные праздники...» и «Русские в своих пословицах...». «Эти книги мне теперь весьма нужны, дабы окунуться покрепче в коренной русский дух» (XIII, 191).

Особенно интересуют Гоголя книги, «производимые нынешнею школою литераторов, стремящеюся живописать и цивилизировать Россию». Он просит прислать «Петербургские вершины» Я. Буткова, повести Даля. «Этого писателя я уважаю потому, что от него всегда заберешь какие-нибудь сведения положительные о разных проделках в России». Гоголя привлекают «книги, где слышна сколько-нибудь Русь, хотя бы даже в зловонном виде» (XIII, 211). «Вообще все, что только зацепило хоть сколько русского человека и его жизни, мне теперь очень нужно» (XIII, 290).

«С любопытством» читает Гоголь и «Письма об Испании» В. П. Боткина, интересуется «Парижскими письмами» Анненкова, но при этом укоряет автора в отсутствии выношенной мысли, «внутренней задачи». «Я подумал: что если бы на место того, чтобы дагеротипировать Париж... начали вы писать о русских городах, начиная с Симбирска, и так же любопытно стали бы осматривать всякого встречного человека, как осматриваете вы на мануфактурных и всяких выставках всякую вещицу?. Если при этом описании зададите себе внутреннюю задачу разрешить самому себе, что такое нынешний русский человек во всех сословиях, на всех местах, начиная от высших до низших, и, держа внутри себя этот вопрос, будете глядеть на всякое событие и случай, как бы они ничтожны ни были, как на явленье психологическое, ваши записки вышли бы непременно интересны» (XIII, 363—364). Эта рекомендация — отражение той «внутренней задачи», которую Гоголь ставил и перед собою как автором «Мертвых душ»: «Я болею незнаньем, что такое нынешний русский человек на разных степенях своих мест, должностей и образований, — писал он А. О. Россету. — Все сведения, которые я приобрел доселе с неимоверным трудом, мне недостаточны для того, чтобы «Мертвые души» мои были тем, чем им следует быть» (XIII, 279).

 

* * *

Как же протекало написание второго тома после выхода «Выбранных мест...»? Первые три месяца 1847 года, живя в Неаполе, Гоголь хотя и «плохо и лениво», но продолжает работу. О продвижении труда свидетельствует срок, назначаемый поездке в Иерусалим и возвращению в Россию. «Если бог мне поможет устроить мои дела, — пишет он 25 января н. ст., — кончить мое сочинение, без которого мне нельзя ехать в Иерусалим, то я отправлюсь в начале будущего 1848 года в святую землю с тем, чтобы оттуда летом того же года возвратиться в Россию» (XIII, 195). Комментаторы академического собрания сочинений полагают, что речь идет о втором издании «Выбранных мест...» (XIII, 488). Но с подготовкой второго издания Гоголь рассчитывал покончить к марту — апрелю текущего года (см. XIII, 206), а не к началу будущего года; кроме того, об этой книге, задуманной как воспроизведение первого издания в полном виде, без цензурных купюр, Гоголь не сказал бы: «Кончить мое сочинение». Подразумевался именно второй том, который теперь, по новым срокам, должен быть написан через год с небольшим.

Однако в конце апреля Гоголь получил очередную порцию журналов и газет — «Современник», «Отечественные записки», «Северную пчелу» и т. д. и окунулся в ворох откликов и суждений по поводу его новых вещей. Он прочел рецензии Белинского о «Выбранных местах...» и предисловии «К читателю от сочинителя», познакомился с первым «письмом» Н. Ф. Павлова (Московские ведомости, 1847, № 28, 6 марта) — одним из самых резких выступлений против «Выбранных мест...». С этого времени, как подметил Тихонравов, «в частных письмах Гоголя замолкают упоминания о ходе работы над поэмою» (1, с. 549). Гоголь весь уходит в работу над «небольшой книжечкой», которая бы «сколько возможно яснее» изобразила повесть его «писательства» и опровергала бы мнение, будто бы он «возгнушался искусством» (XIII, 320). В этом сочинении, которое так и не было завершено и появилось после смерти писателя под названием «Авторская исповедь», отразилось все то, что пережил Гоголь после выхода «Выбранных мест...» под влиянием всего услышанного и прочитанного.

Тем временем меняется его решение относительно сроков поездки в Иерусалим — верный признак того, что работа над «Мертвыми душами» вновь расклеилась. Гоголь намеревается вначале совершить паломничество к святым местам, а потом уже приняться за поэму. «Не хочу ничего ни делать, ни начинать, покуда не совершу моего путешествия и не помолюсь...» (П. Плетневу, 24 августа — XIII, 370). Продолжить работу Гоголь намерен теперь в России, куда он направится сразу после паломничества. Вместо обещанного второго тома Гоголь привезет на родину лишь черновики новой редакции. Нелегко далось писателю такое решение, к которому он пришел под влиянием всего пережитого.

В письме к Белинскому (10 августа н. ст., Остенде), представляющем собою ответ на его знаменитое зальцбруннское письмо, Гоголь писал; «А вывод из всего этого вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писанья, до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками» (XIII, 360). С. Т. Аксакову Гоголь пишет, что по возвращении в Россию не задержится в Москве: «Мне хочется заглянуть в губернии: есть много вещей, которые для меня совершенная покуда загадка...» (XIII, 375). Шевыреву: «Мне нужно будет очень много посмотреть в России самолично вещей, прежде чем приступить ко второму тому. Теперь уже стыдно будет дать промах» (XIII, 398).

Возлагая главные надежды на личный опыт, Гоголь по-прежнему мечтает и о документальном материале. «Если б мне удалось прочесть биографию хотя двух человек, начиная с 1812 года и до сих пор, то есть до текущего года, мне бы объяснились многие пункты, меня затрудняющие» (XIII, 399). Комментаторы академического издания считают, что тем самым «испрашивается... бытовой материал для создания образа генерала Бетрищева» (VII, 409). Однако едва ли только Бетрищева: вспомним, что эпопея 1812 года служила фоном событий первого тома, а во втором, видимо, должна была занять еще более видное место (разговор Бетрищева и Тентетникова о всенародном подъеме во время Отечественной войны; затем высказывание генерал-губернатора, что Россию надо спасать «не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих» и т. д.

К концу года Гоголь чувствует, что «многое уже вызрело в душе и в уме», что «живые образы начинают выходить ясно из мглы»; он готов уже писать, но выдерживает, отлагает работу до возвращения в Россию. Накануне поездки он с еще большим убеждением говорит о своем призвании художника. «...Не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье. Мое дело говорить живыми образами, а не рассужденьями. Я должен выставить жизнь лицом, а не трактовать о жизни» (XIV, 36). Гоголь сознает силу свою как художника. «Тут ведь я буду посильнее, чем в «Переписке». Там можно было разбить меня впух и Павлову и барону Розену 51, а здесь вряд ли и Павловым, и всяким прочим литературным рыцарям и наездникам будет под силу со мной потягаться» (XIII, 398).

Между тем корреспонденты торопили Гоголя. Шевырев пишет ему, что все ждут второго тома. А. Данилевский (в более позднем письме, 16 февраля 1849 г. из Анненского) сообщал Гоголю: «У нас тут много слухов на твой счет: говорят, что ты уже напечатал вторую часть «Мертвых душ», чему я не верю, пока не буду иметь экземпляра в собственных руках» (Шенрок, IV, 719). Гоголь отвечал Шевыреву: «На замечанье твое, что «Мертвые души» разойдутся вдруг, если явится второй том, и что все его ждут, скажу то, что это совершенная правда; но дело в том, что написать второй [том] совсем не безделица. Если ж иным кажется это дело довольно легким, то, пожалуй, пусть соберутся да и напишут его сами, совокупясь вместе, а я посмотрю, что из этого выйдет» (XIII, 398).

Наконец, Гоголь через Неаполь, Мальту, затем «через Сидон и древний Тир и Акру» едет в Иерусалим.

В середине февраля он в святом городе; его сопровождает старый приятель по Нежинскому лицею, К. М. Базили, занимавший должность русского генерального консула в Сирии и Палестине. Из Иерусалима Гоголь отправляет ряд писем: матери и сестрам, Жуковскому, Матвею Константиновскому, Шереметевой. Последней он пишет: «Молитесь теперь о благополучном моем возвращении в Россию и о деятельном вступленьи на поприще с освеженными и обновленными силами» (XIV, 54).

 

* * *

И вот Гоголь на родине. 16 апреля пароход-фрегат «Херсонес» доставил его в Одессу. Едва вступив на берег и очутившись в карантине по случаю холерной эпидемии, Гоголь просит прислать ему том «Мертвых душ».

Но работа по-прежнему не клеилась. Поездка к святым местам не принесла желаемого освежения. «Скажу вам, что еще никогда не был я так мало доволен состояньем сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима» (XIV, 63), — пишет Гоголь 21 апреля М. Константиновскому.

Немногим далее подвинулось дело и в родной Васильевке, куда Гоголь приехал 9 мая. «О себе скажу то[лько что], что еле-еле осматриваюсь. Вижу предметы вокруг меня как бы сквозь какую-то мглу. Многое для меня покуда задача. Боюсь предаться собственным заключеньям, чувствуя, что малейшей торопливостью и опрометчивостью могу наделать больше вреда, чем всякой иной писатель» (46, с. 255, 256).

На Украине в это время установилась невиданно жаркая погода. Началась засуха. Распространялась холера. Все это не способствовало работе над поэмой. 8 июня Гоголь пишет Плетневу." «Брался было за перо, но или жар утомляет меня, или я все еще не готов» (XIV, 71). Жуковскому, 15 июня, из Полтавы, куда Гоголь заехал из Васильевки на несколько дней: «Еще не принимался сурьезно ни за что...» (XIV, 74). Шевыреву, 15 июня, по возвращении в Васильевку: «...ничего не мыслится и не пишется; голова тупа» (XIV, 75). Плетневу, 7 июля: «Я ничего не в силах ни делать, ни мыслить от жару. Не помню еще такого тяжелого времени» (XIV, 78).

Н. С. Тихонравов, анализируя письма Гоголя этой поры, обоснованно считает: «...по-видимому, во все время пребывания в Васильевке для второго тома ничего не было написано» (1, 553).

Но духовно Гоголь не бездействует, «собирает силы на работу». Ко времени пребывания писателя в Васильевке относится его симптоматичное суждение о драме К С. Аксакова «Освобождение Москвы в 1612 году» (М., 1848).

Гоголь заинтересовался драмой: «В ней должен заключаться вопрос, решеньем которого я серьезно теперь занят, не менее самого Константина» (XIV, 70). Прочитав пьесу, отметил: «В драме постигнуто высшее свойство нашего народа — вот ее главное достоинство!» Что это за «высшее свойство», видно из более позднего (30 марта) гоголевского письма: «...семена небесного сеятеля с равной щедростью были разбросаны повсюду», но «русская природа» оказалась для них наиболее подходящей; и поэтому, «может быть, одному русскому суждено почувствовать ближе значенье жизни» (XIV, 109). Драма понравилась Гоголю потому, что в ней проводилась та же мысль — о «высшем свойстве нашего народа».

Но тут же Гоголь замечает: «Недостаток — что, кроме этого высшего свойства, народ не слышен другими своими сторонами, не имеет грешного тела нашего, бестелесен. Зачем Конст[антин] Серг[еевич] выбрал форму драмы?.. Странное дело: когда я разворачива[ю] историю нашу, мне в ней видится такая живая драма на каждой странице, так просторно открывается весь кругозор тогдашних действий и видятся все люди, и на первом и на втором плане, и действующие и молчащие. Когда же я читаю извлеченную из нее нашу так называемую историческую драму, кругозор предо мно[ю] тесен, я вижу только те лица, которые выбрал сочинитель для доказанья любимой своей мысли. Полнота жизни от меня уходит; запаха свежести, первой весенней свежести, я не слышу. На место действия, я слышу словопрения, и мне кажется все бледно» (XIV, 79). Сложилась любопытная ситуация: К. Аксаков боялся декларативности в последующих томах «Мертвых душ» и упрекал писателя в отходе от искусства. А Гоголь сам остро чувствовал и осуждал эту декларативность в художественном творчестве Аксакова...

Но, конечно же, отзыв о драме К. Аксакова заключал в себе собственную животрепещущую проблему автора «Мертвых душ». Как сделать так, чтобы представить «высшее свойство» русской жизни и в то же время не свести произведение к «доказанию любимой своей мысли», удержать всю «полноту жизни», «запах свежести»? В этом теперь — главный творческий вопрос.

К середине сентября Гоголь приезжает в Москву, но никого из близких знакомых в городе не застает («все еще сидит по дачам и деревням») и вскоре едет в Петербург.

Впечатление от Петербурга — смутное, тяжелое. «Все так странно, так дико. Какая-то нечистая сила ослепила глаза людям, и бог попустил это ослепление» (XIV, 89). Это отклик на ту гнетущую атмосферу, которая установилась в столице во второй половине 1848 года в связи с реакцией на февральскую революцию во Франции, а также в связи с эпидемией холеры (69, с. 119—120). Петербургские впечатления наслаивались на тревожные известия из Западной Европы. Анненков, только что приехавший из-за границы, рассказывал о парижском восстании. Гоголь записывает: «Все, что рассказывает он, как очевидец... просто страх: совершенное разложенье общества» (XIV, 87). Революционные события 1848 года, свидетелем которых Гоголь был и сам, в бытность свою в Неаполе, он воспринимал в резком трагическом свете. Тем больше надежд возлагал на свой труд: революция, казалось ему, разъединяет людей и разрушает; сочинение его объединит их и обратит «к тому, что должно быть вечно и незыблемо».

В Петербурге же Гоголь, вновь встретившись со Смирновой, вел с ней разговор о том, «в чем именно состоит наше истинно русское добро». Живя в Калуге, «она много увидела и узнала из того, что делается внутри России». И Гоголь настойчиво выспрашивает ее, запасаясь материалами для работы. Но за писание еще не принимается.

Изменение наметилось с приездом Гоголя в Москву. 14 октября он уже в Москве, живет в доме Погодина на Девичьем поле. В конце месяца сообщает А. Вьельгорской: «Я еще не тружусь так, как бы хотел... Но душа кое-что чует, и сердце исполнено трепетного ожидания этого желанного времени» (XIV, 91). Гоголь собирается прочитать Анне Михайловне (которая ему нравилась и которой позднее он сделал безуспешное предложение) ряд лекций — и вот что интересно: эти лекции должны начаться чтением второго тома «Мертвых душ»: «После них легче и свободнее было бы душе моей говорить о многом».

В ноябре Гоголь, по-видимому, еще только обдумывал, но не писал. «...Принимаюсь сурьезно обдумывать тот труд...» (Смирновой — XIV, 97). «О себе покуда могу сказать немного: соображаю, думаю и обдумываю второй том «М[ертвых] д[уш]» (Плетневу — XIV, 98—99).

Но в конце декабря Гоголь переезжает от Погодина к А. П. Толстому, в дом Талызина на Никитском бульваре. И тут, судя по всему, берется за перо.

Если исходить из собственных слов Гоголя, то писание проходило вяло, еле-еле: «...хотя и медленно, но движется труд и занятия» (XIV, 100); «...работа моя шла как-то вяло, туго и мало оживлялась благодатным огнем вдохновения» (XIV, 111) и т. д. Но у С. Т. Аксакова сложилось другое впечатление, и он позднее, познакомившись с письмами Гоголя, отмечал различие: «Из писем его к друзьям видно, что он работал в это время неуспешно... Я же думал, напротив, что труд его подвигается вперед хорошо, потому что сам он был довольно весел... Я в этом, как вижу теперь, ошибался, но вот что верно: я никогда не видал Гоголя так здоровым, крепким и бодрым физически, как в эту зиму, т. е. в декабре 1848-го и в январе и феврале 1849 года» (1, с. 553—554).

Нет, Аксаков не ошибался, доверяясь своим непосредственным впечатлениям. Гоголь был суеверен, поэтому знакомым не раскрывал всего хода дела, преуменьшал результаты. Но весною 1849 г. задним числом он сделал следующее признание: «Приехал я в Москву с тем, чтобы засесть за «Мерт[вые] души», с окончаньем которых у меня соединено было все и даже средства моего существованья. Сначала работа шла хорошо, часть зимы провелась отлично...» (XIV, 126). Вот как работалось Гоголю зимою 1848/49 года: «Хорошо», порою «отлично», как со стороны и показалось Сергею Тимофеевичу 52.

Работа настолько продвинулась вперед, что Гоголь подумывает о чтении Жуковскому и С. М. Соллогуб, урожденной Вьельгорской, жене писателя В. Соллогуба. «...Когда я воображу себе только, как мы снова увидимся все вместе и я прочту вам мои «М[ертвые] души», дух захватывает у меня в груди от радости» (XIV, 127), — пишет он Софье Соллогуб.

В воображении писателя рисуется и будущая доработка первого тома, которую он не успел осуществить при подготовке второго издания. Отвечая своему одесскому корреспонденту Василию Ивановичу Белому, Гоголь 16 мая писал: «О детстве Чичикова я думал уже сам, предполагая напереть особенно на эту сторону при третьем (исправленном) издании» (XIV, 292).

К лету, однако, вновь наступил спад, вызванный «сильным нервическим расстройством». И как всегда в период застоя, Гоголь, откладывая рукопись, берется за чтение, чтобы запастись «материалами для будущей работы». Своего черниговского знакомого, большого знатока историй и быта Украины А. М. Марковича он просит составить «маленький сельский календарь годовых работ, как они производятся... в Черниговской губернии» (XIV, 136). Подумывает Гоголь и о путешествии. «Располагаю посетить губернии в окружности Москвы, повидаться с некоторыми знакомыми и поглядеть на Русь, сколько ее можно увидеть на большой дороге» (XIV, 138), — сообщает он 1 июля Данилевскому.

Через несколько дней Гоголь действительно выехал из Москвы. Вместе с Л. И. Арнольди, сводным братом А. О. Смирновой, он направил путь в именье последней Бегичево, расположенное в Медынском уезде Калужской губернии. Потом Гоголь вместе со Смирновой и Арнольди переехал в загородный дом калужского губернатора. Здесь состоялось важное для дальнейшей судьбы «Мертвых душ» событие — чтение второго тома.