ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 

 

В конце марта Гоголь покинул Одессу. В начале апреля — он у А. А. Трощинского, в Кагорлыке, где гостила в это время Мария Ивановна со старшими дочерьми. Гоголь читает родным первую главу второго тома (14, кн. XI, 541).

Возвратившись 5 июня в Москву, Гоголь вскоре появляется у Аксаковых. «Кажется, он имел намерение прочесть им что-нибудь свое» (ЛН, т. 58, с. 735), — сообщила Вера Сергеевна 23 июня М. Карташевской.

Чтение состоялось через день-два (25 июня Гоголь уже уехал в село Спасское, к Смирновой). Предыдущий тур завершился на третьей главе. Теперь Гоголь прочел главу четвертую. Присутствовал «Отесенька и братья», то есть Сергей Тимофеевич, Константин и Иван. Внизу удерживали приехавшего в дом Д. А. Оболенского, чтоб тот ненароком не поднялся на второй этаж и не расстроил чтения.

В. С. Аксакова (в письме к Карташевской от 26 июня) передавала впечатление слушателей: «Они все в восхищении, только эта глава далеко не так окончена, как предыдущие. Со стороны Гоголя это была маленькая жертва — прочесть то, что он думает потом сам изменить» (ЛН, т. 58, с. 736).

Как примирить замечание о недоработанности главы с тем, что Гоголь, как мы знаем, вчерне завершил всю работу и многие главы отделал и отшлифовал? Дело в том, что Гоголь вновь и вновь возвращался к написанному. Во время совместного путешествия на юг он говорил Максимовичу о бесконечном процессе совершенствования поэмы: «Беспрестанно поправляю... и всякий раз, когда начну читать, то сквозь написанные строки читаю еще ненаписанные. Только вот с первой главы туман сошел» 63.

В. С. Аксакова передает впечатление отца и братьев о IV главе: «Несмотря на неоконченность главы, говорят, Гоголь захватывает такие разнообразные стороны жизни в среде, уже более высокой, так глубоко зачерпывает с самого дна, что даже слишком полны по впечатлению выходят его главы...» (ЛН, т. 58, с. 736) 64.

С 25 июня Гоголь живет в селе Спасском, в подмосковном имении Смирновой. По утрам, как обычно, работает.

Смирнова «видала перед ним мелко исписанную тетрадь в лист, на которую он всякий раз набрасывал платок; но однажды ей удалось прочитать, что дело идет о генерал-губернаторе и о Никите» (102, IV, 795). Упоминание генерал-губернатора свидетельствует о том, что Гоголь работал над одной из последних или последней главой. Кто же такой был Никита — неизвестно; подобного персонажа в сохранившихся текстах мы не встречаем.

Однажды произошел мелкий эпизод, огорчивший Гоголя.

Читая Четьи-Минеи, Гоголь «предлагал это чтение хозяйке». Но Смирнова, страдая расстройством нервов, отклонила предложение. «Тогда Гоголь хотел повеселить ее и предложил прочитать ей первую главу второго тома «Мертвых душ».

Видимо, Гоголь внес новую правку в текст главы (ср. только что приведенные свидетельства Максимовича: «...с первой главы туман сошел»), о которой еще не знала хозяйка. Кроме того, было известно о симпатии Смирновой к Тентетникову и Гоголь думал, что новая встреча с этим персонажем «живо займет ее».

Но произошло неожиданное. «...Болезненное состояние не позволило ей увлечься и этим чтением. Она почувствовала скуку и призналась в этом автору «Мертвых душ».

— Да, вы правы, сказал он: это все-таки дребедень, а вашей душе не того нужно.

Но после этого он казался очень печальным» (102, IV, 795).

Несколько иначе запомнился этот эпизод Арнольди: Гоголь намеревался прочесть не первую главу, а «окончание второго тома». Но результат был тот же: «...сестра откровенно сказала, что ей теперь не до чтения и не до его сочинений». «Мне показалось, — добавляет Арнольди, — что он немного обиделся этим отказом» (4, с. 494).

Но дело было не в обиде, а в другом, более сложном переживании: Гоголь верил в целительную силу своего сочинения, думал, что оно есть дело души и потребно душе. И реакция Смирновой показалась ему тревожным симптомом...

Гоголь пробыл в Спасском около двадцати дней. К середине июля он вернулся в Москву. «Поспешил сюда с тем, — пишет он Плетневу 15 июля, — чтобы заняться делами по части приготовленья к печати «М[ертвых] д[уш]» второго тома, и до того изнемог, что едва в силах водить пером, чтобы написать несколько строчек записки...» (XIV, 240).

Во второй половине июля Гоголь приезжает к Шевыреву на подмосковную дачу и в атмосфере величайшей секретности читает ему «Мертвые души». В письме к Шевыреву, написанном около 25—26 июля, он убедительно просит «не сказывать никому о прочитанном, ни даже называть мелких сцен и лиц героев». Секретность вызвана тем, что последние главы — пятую и шестую — Гоголь еще никому в Москве не читал и, видимо, в совершенстве их не был уверен. «Очень рад, что две последние главы, кроме тебя, никому не известны. Ради бога никому» (XIV, 241—242), — заканчивает Гоголь письмо.

В ответной записке от 27 июля Шевырев заверяет: «Успокойся, даже и жене я ни одного имени не назвал, не упомянул ни об одном событии. Только раз при тебе же назвал штабс-капитана Ильина и только. Твоя тайна для меня дорога, поверь. С нетерпением жду седьмой и восьмой главы» (71, с. 68).

Седьмую главу Гоголь вскоре ему прочел.

После смерти писателя, 2 апреля 1852 года, Шевырев писал его родственнице М. Н. Синельниковой: «Из второго тома он читал мне летом, живучи у меня на даче, около Москвы, семь глав. Он читал их, можно сказать, наизусть по написанной канве, содержа окончательную отделку в голове своей» (81, 1902, т. 110, с. 442—443). Из этих слов видно, что при всей завершенности текста Гоголь продолжал вносить изменения, и некоторые из них еще даже не были письменно зафиксированы.

Приведенное свидетельство подкрепляется рядом других. Н. П. Трушковский, явно со слов Шевырева, сообщал в предисловии к первому изданию второго тома: «В августе 1851 г. Гоголь прочел С. П. Ш[евыреву] шесть глав, совершенно оконченных к печати, и седьмую почти готовую» (6, с. VII). В некрологе, написанном Погодиным, также отмечено, что Гоголь «летом... читал многим главы (до семи) из второго тома...» (64, 1852, № 5, с. 47). «До семи» глав Гоголь прочел только Шевыреву. Это было ровно на три главы больше, чем Аксаковым.

Очевидно, в одной из этих глав (скорее всего в шестой или седьмой) содержался рассказ об аресте и ссылке Тентетникова и поездке к нему Улиньки, поскольку об этих событиях мы узнаем только от Шевырева и их не упоминает даже Смирнова (слышавшая, по-видимому, пять или шесть глав). Возможно, как-то связан с описываемыми событиями и штабс-капитан Ильин, хотя с определенностью судить о характере и месте этого персонажа мы не можем (ср. комментарий VII, 422).

К этому времени Гоголь считал работу над вторым томом в основном законченной. М. Погодин в упомянутом некрологе вспоминает, что после чтения II тома Шевыреву писатель «сам попросил напечатать известие в журнале о скором его издании вместе с умноженным первым».

Сведения о скором появлении второго тома стали распространяться все шире и шире. Проникли они и за границу. 18 августа 1851 года Ф. И. Иордан сообщал живущему в Италии А. А. Иванову, что Гоголь «кончил свои «Мертвые души» и готовит пустить их в цензуру» (ЛН, т. 58, с. 737).

Как-то в сентябре с Гоголем встретился Анненков. Не удержался и спросил о втором томе поэмы, и вопрос этот, обычно вызывавший у Гоголя раздражение, был встречен им спокойно. «По крайней мере на мое замечание о нетерпении всей публики видеть завершенным наконец его жизненный и литературный подвиг вполне, он мне отвечал довольным и многозначительным голосом: „Да... вот попробуем!"» (10, с. 545).

 

* * *

Осенью 1851 г. Гоголь читал первую главу Д. А. Оболенскому и А. О. Россету, младшему брату А. О. Смирновой.

Двумя годами раньше, во время совместной поездки из Калуги в Москву, Оболенскому не удалось уговорить писателя раскрыть свой заветный портфель и прочитать что-нибудь из поэмы. «Еще теперь нечего читать, — отговаривался Гоголь, — когда придет время, я вам скажу».

Теперь Гоголь предложил прочитать первую главу сам. Свидетельство Оболенского об этом событии (см.: 4, с. 548—552) очень ценно, так как проливает свет на окончательную редакцию первой главы, явившуюся после многих переделок, доработок («...с первой главы туман сошел»), ту редакцию, которая в составе всей рукописи была Гоголем уничтожена. Какие изменения претерпел текст с середины 1849 года? Как соотносятся эти изменения с сохранившимися фрагментами? Собственно, только о первой главе, благодаря упомянутым воспоминаниям, мы и можем судить с большей или меньшей определенностью.

Оболенский зафиксировал тождество начала услышанной редакции с напечатанным текстом: «Помню, как он начал глухим и каким-то гробовым голосом: „Зачем же изображать бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни..."» и т. д. Тот текст, который слышали Смирнова и Арнольди, начинался иначе. «Читатель помнит торжественный тон окончания первого тома. В таком тоне начинался, по ее [Смирновой] словам, и второй. Слушатель с первых строк был поставлен в виду обширной картины, соответствовавшей словам: «Русь! куда несешься ты? дай ответ!» и пр.; потом эта картина суживалась и наконец входила в рамки деревни Тентетникова» (54, с. 226). Следовательно, к осени 1851 года Гоголь переработал зачин, и опубликованный текст отражает более позднюю, а не первоначальную редакцию. Это подтверждается и состоянием рукописи тетрадки, содержащей первую главу; первые две страницы в ней (от слов «Зачем же изображать...» до «...освещало их вечное солнце») представляют собой более позднюю вставку 65.

(Этим, кстати, снова подтверждается, что часть текста, в том числе начало первой главы, Гоголь читал Смирновой именно по сохранившемуся списку, а не по какому-то другому беловику. Ведь в противном случае изменения были бы внесены в этот беловик. Нелогично при наличии беловой редакции править предшествовавший черновой текст.)

Что же касается таких событий, как «приезд Чичикова, разговор его с Тентетниковым и весь конец первой главы, сколько мне помнится, Гоголь читал совершенно согласно с текстом издания 1855 года», — говорит Оболенский. Тем самым мемуарист фиксирует тождество окончания главы в обеих редакциях — сохранившейся и той, которую он услышал.

Существенные изменения отметил Оболенский в предыстории Тентетникова: если рассказ о его воспитании, «сколько мне помнится, читан был Гоголем в том виде, как он напечатан в первом издании 1855 года», то «причина... выхода в отставку Тентетникова была гораздо более развита, чем в вариантах, которые до нас дошли».

И тут нам откроется неизвестная сторона истории второго тома, если свидетельство Оболенского сопоставить с другим документом — письмом Самарина к Гоголю.

Мы помним, что годом раньше, в марте 1850 года, Гоголь читал первую главу Самарину и Хомякову. От Самарина, имевшего опыт государственной службы, Гоголь ждал конкретных и дельных замечаний, и тот, высказав свою высокую оценку главы, написал и «несколько придирчивых строк, касательно не художественной стороны, а исторической верности». Замечания Самарина целиком относились к служебной деятельности Тентетникова и причинам его выхода в отставку.

По наблюдениям Самарина, молодые чиновники делятся на три разряда. Одни «втягиваются в служебный формализм», находя в чиновничьей карьере свое призвание. Другие получают отвращение к службе, но не оставляют ее, находя отраду в том, что смотрят на службу «как на предлог, достойный во всей его мерзости изучения». Но есть еще третья группа молодых чиновников, впадающих «в тоску». «Их мучит именно эта отрешенность от жизни, эта отвлеченность их деятельности. Им совестно решать дела на бумаге, из которых ничего не видно, на бумаге, которая в жизнь не перейдет. Чем значительнее обязанность, на них налагаемая, тем совестнее. Их сокрушает не ничтожность предмета занятий, а ничтожность, ограниченность взгляда на предмет, преступная легкость, с которою оно обделывается. В этом случае страждет не самолюбие, а другая, лучшая потребность. Эти люди или бросают службу или — как Тентетников — приучаются смотреть на нее как на дело второстепенное». «В характере Тентетникова, — заключает Самарин, — эта тема, конечно, не главная, и вы должны были коснуться ее слегка, поэтому все, что я сказал, может быть вовсе некстати; но все же мне хотелось указать на предмет, знакомый мне и который, может быть, вы когда-нибудь разработаете» (81, 1889, т. 63, с. 176). Предмет, как видим, исполненный самого глубокого смысла.

Теперь прочитаем у Оболенского, что думал, переживал и делал Тентетников, поступив на службу. «С рвением принимается за работу. Прежде всего его несколько смущает механизм занятий... Но он с этим примиряется в надежде все-таки добраться до сути дела, где найдет пищу своим благородным стремлениям и где, может быть, его ожидают подвиги... Он пишет, пишет новые законы, пишет распоряжения о благоустройстве отдаленнейших мест, о которых не имеет ни малейшего понятия. Пишет заочно наказы, разрешающие участь целого народонаселения, о действительных нуждах которого он ничего хорошенько не знает. Решает на бумаге дела людей, живущих за три тысячи верст... Он чувствовал, что не так следовало бы идти делам, а как — не знал. И он утратил веру в службу. Вот разгадка, почему Тентетников «свыкнулся с службой...». «...При первом случае он выходит в отставку».

Как видим, Гоголь действительно «разработал» тему, подсказанную ему Самариным. Он принял и развил мотивировку разочарования Тентетникова, обусловленную формализацией службы, заочным, чисто бумажным и легким решением дел, содержание которых никому не известно. Тут совпадает сама суть проблемы.

Однако есть и более частные переклички. Самарин отмечал, что начало карьеры Тентетникова представлено неточно в чисто служебном отношении. «Получивший ученое образование» и не лишенный протекции, Тентетников был бы определен «прямо в столоначальники» или в «помощники», от него бы не требовали «изящного почерка» (Тентетников определился лишь на должность «списывателя бумаг», и о дальнейшем продвижении его по службе в сохранившемся тексте не сообщается). Должность же столоначальника весьма важная, так как именно он составляет решение, которое вышестоящие начальники лишь обрабатывают. «Поэтому мне кажется, — пишет Самарин Гоголю, — что впечатление, произведенное на Тентетникова его служебною деятельностию, не также совсем верно, именно потому, что самая эта деятельность представлена у вас слишком ничтожною и ограниченною» (там же, с. 175).

А вот как запомнилось соответствующее место Оболенскому: Тентетников «принимается за дело, как бы оно ни казалось вначале мелким. Действительно, уже в должности столоначальника у него в руках дела, направление которых уже много от него зависит» (курсив мой. — Ю. М.). Гоголь «укрупнил» полномочия и должность своего героя, даже «произвел» его в столоначальники, как советовал Самарин, — с тем, чтобы создать почву для мотивировки разочарования — разочарования в своей деятельности, в служебном делопроизводстве.

Оболенскому запомнилось, что «рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана; я не заметил в ней поправок». Все это совпадает с другими свидетельствами о том, что Гоголь вновь и, как ему казалось, уже окончательно переработал первую главу.

Тем не менее когда Оболенский заметил, что директор училища Александр Петрович «представляется каким-то лицом идеальным, что он «безжизнен», Гоголь сказал: «Это справедливо — ...и, подумав немного, прибавил: — Но он у меня оживет потом». «Что разумел под этим Гоголь — я не знаю». Но разуметь Гоголь мог только одно: что он еще будет работать над текстом, внесет новые поправки. И это после всех переписок и переделок главы!..

Дело в том, что замечание Оболенского совпало с теми упреками, которые ранее высказывали Смирнова и Арнольди — в идеальности и ходульности некоторых фигур. Этого-то Гоголь больше всего боялся, и суждение Оболенского могло натолкнуть его на мысль, что глава все же еще не готова 66.

 

* * *

В последние месяцы жизни настроение Гоголя менялось необыкновенно часто, уверенность в своих силах уступала место разочарованию и тоске. 2 сентября он пишет матери, что, желая ускорить дело, он перенапрягся и оттого отдалил его «года, может быть, на два» (XIV, 245). Хотя Гоголь, «по-видимому, с умыслом, преувеличивал препятствия» (Н. Тихонравов), намеренно удлинял сроки, но состояние его было трудным. «Дух мой крайне изнемог; нервы расколеблены сильно. Чувствую, что нужно развлечение, а какое — не найду сил придумать», — пишет он Шевыреву 30 сентября.

В тот же день Гоголь отправляется в Абрамцево. Это «было последнее посещение Абрамцева и последнее свидание со мною» — говорит С. Т. Аксаков (102, IV, 814).

1 октября, в день рождения своей матери, Гоголь ездил к обедне в Сергиеву лавру. К этому дню следует отнести встречу Гоголя с Бухаревым, то есть архимандритом Сергиевой лавры Феодором 67, о чем мы еще будем говорить. Бухареву Гоголь показался грустным и одиноким.

На обратном пути Гоголь заехал в Хотьков монастырь, за Ольгою Семеновною Аксаковой. «Поутру Гоголь был невесел»; «развеселился» лишь по возвращеньи, — заметил С. Т. Аксаков.

О глубине отчаяния, которое напало на Гоголя, свидетельствует такой факт. Во время встречи с Ольгой Семеновной «Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома, что в нем все никуда не годится и что надо все переделать» (82, 1878, кн. 2, с. 54). Такого признания Гоголь еще не делал!..

Но по возвращении в Москву, 3 октября, Гоголь снова — в который уже раз — почувствовал облегчение. «Здоровье мое идет понемногу, нервы еще успокоились не совсем, но, кажется, как будто покрепче» (XIV, 257). Работа, хотя и «туго», но сдвинулась с места. «Может быть, оно и лучше, если мы прочитаем друг другу зимой, а не теперь» (XIV, 257), — пишет он С. Т. Аксакову.

Значит, в Абрамцеве Гоголь ничего не читал; не до того ему было. Да и помимо болезненного состояния, существовал какой-то психологический порог, который не мог переступить Гоголь. Не мог решиться прочесть Аксаковым следующие главы 68. Ведь Аксаковы — Сергей Тимофеевич и Константин — были самыми строгими среди близких Гоголю ревнителями его художественности, теми, кто больше всех предостерегал против опасности идеальности и декларативности. Гоголь преодолел эти опасения, завоевал их расположение, одобрение, даже восторг первыми четырьмя главами. Но выдержат ли этот суд главы последующие? Вот что, видимо, беспокоило писателя.

Между тем в литературных кругах все с большим нетерпением ожидали появления второго тома. 6 октября петербуржец Плетнев спрашивает Погодина: «Печатается ли второй том «Мертвых душ?» (ЛН, т. 58, с. 738).

В Москве же знали, что до печатанья еще не дошло, что дело обстоит не так просто. 20 октября Гоголя, в его квартире на Никитском бульваре, посещают И. С. Тургенев и М. С. Щепкин. «Помнится, мы с Михаилом Семеновичем... ехали к нему как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове... вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении «Мертвых душ»... что он этого разговора не любит» (94а, с. 65).

Но в ноябре Гоголь неожиданно почувствовал некоторый прилив сил. 12 ноября проездом в Москве побывал Андрей Божко, одноклассник Гоголя по Нежинской гимназии. Повстречавшись с Гоголем, он написал о своих впечатлениях неизвестному нам лицу: «Я нашел его таким же, как он и прежде был, но только похудевшим и посерьезнее... На вопрос: оживают ли его «Мертвые души» — «Как же иначе? И даже почти ожили», — с улыбкою, известною Вам, отвечал он мне» (ЛН, т. 58, с. 766—767). Спустя четыре дня Е. И. Якушкин, юрист и этнограф, сын декабриста И. Якушкина, сообщил из Москвы И. К. Бабсту, что «Гоголь собирается печатать 2-й том «Мертвых душ», который окончен совершенно и который уже он читал у Назимова 69. Шевырев уже покупает, по его поручению, бумагу для печати...» (ЛН, т. 58, с. 748). 30 ноября Гоголь пишет Плетневу, что он торопится воспользоваться «свежими минутами», чтобы «скорее привести к окончанию» свою работу (XIV, 260).

В следующем месяце Гоголь сохранил спокойствие и расположение к труду. На письмо А. С. Данилевского, спрашивавшего «когда же 2-я часть „Мертвых душ"?» (102, IV, 839), Гоголь отвечал 16 декабря — отвечал без раздражения, с указанием примерного срока: «Если не будет помешательств и бог подарит больше свежих расположений, то, может быть, я тебе его привезу летом сам, а может быть и в начале весны»(XIV, 261). Речь шла, разумеется, не о рукописи, а о готовой книжке. К весне Гоголь рассчитывал издать ее в свет.

В свое время, как писал Н. П. Трушковский, «Гоголь и С. Т. Аксаков сделали между собою условие, чтобы Гоголь приготовил осенью 1851 года к печати 2-й том «Мертвых душ», а Г. А[ксаков] — свои «Записки ружейного охотника» и чтобы зимою вместе начать их печатание. Г. А[ксаков] кончил свою работу и, желая подстрекнуть Гоголя, уведомил его об этом немедленно...» (6, с. IV. См. также 102, IV, с. 81). В ответ Гоголь писал: «Поздравляю вас от всей души, что же до меня, то хотя и не могу похвалить[ся] тем же, но если бог будет милостив и пошлет несколько деньков, подобных тем, какие иногда удаются, то, может быть, и я как-нибудь управлюсь» (XIV, 264). Выражение «несколько деньков» едва ли следует понимать буквально; однако ясно то, что Гоголю потребно было уже немного времени для завершения второго тома.

 

* * *

Во время посещения Троице-Сергиевой лавры 1 октября 1851 года Гоголь, как мы уже упоминали, встречался с Бухаревым. Состоялся разговор о «Мертвых душах», судя по всему, немногословный — ведь Гоголь находился в тяжелом состоянии духа, — но важный тем, что он имел свою историю.

А. М. Бухарев, он же архимандрит Феодор, в 40-е годы магистр Московской духовной академии, один из примечательнейших людей своего времени, живо интересовался произведениями Гоголя. В связи с появлением «Выбранных мест...» и завязавшейся вокруг них полемикой, он составил книгу «Три письма к Н. В. Гоголю, писанные в 1848 году», увидевшую свет, правда, значительно позднее — в 1861 году. (Эти письма фактически послужили причиной ссылки Феодора в Казань, в качестве инспектора академии.) Считая, что нужно соединить различные идейные течения, Бухарев говорил о пользе синтеза «Гоголева изображения» с «делом» хоть того же Белинского, возвышавшегося часто до одушевления поэзии и глубоко (хотя и односторонне) постигавшего и одушевлявшего истину» (19, с. 259; в дальнейшем страницы этого издания указываются в тексте). Но особенно важно то, что Бухарев делится своими мыслями о продолжении поэмы, об ее третьем томе. Все это носит характер предположений, но для нас существенно то, что они исходят от вдумчивого читателя «Мертвых душ», неоднократно беседовавшего с автором.

Нет сомнения, что к концу работы над вторым томом Гоголь уже имел определенную перспективу развития содержания в третьем томе, а может быть уже и сделал некоторые заготовки.

По мнению Бухарева, Чичикова должно было постигнуть наказание. «Дело о мертвых душах в этом губернском городе... рано или поздно вскроется... и Павла Ивановича найдут, куда бы он ни заехал в беспредельном русском царстве» (134). Кара, обрушившаяся на Чичикова, послужит началом его исправления, чему будут содействовать и встречи с другими людьми, разнообразные воздействия внешнего мира. «Может быть, чудная русская девица, какой еще не сыскать нигде в мире», «вся из великодушного стремления и самоотвержения», которая «уже затронула в его душе это затаенное живое сочувствие», — на «небывалое страдание ответит неслыханным, необыкновенным состраданием и на чувство и сознание своей вины, не дающей и места надежде и бодрости, загорится любовию, готовою понести с ним вместе всю эту невыносимую тяжесть... Но и этого не совсем достаточно для оживления такой души, какова у Павла Ивановича. Надо еще при всем сказанном подействовать на главную духовную пружину, на эту его житейскую положительность, упорно стойкую в своих стремлениях: надо, чтобы душе его открылась возможность высшего, разумного, высокохристианского и в житейском хозяйстве, чтобы (разумеется, вместе с нежданным прощением от узнавшего все эти человеческие глупости верховного на земле человеколюбия) увидел он у себя и частные к такому хозяйству средства и помощницу, какой он и не воображал в своих прежних мечтах о детской...» (135).

Нетрудно видеть, что в приведенных рассуждениях автор опирается на некоторые мотивы гоголевского текста. Роль чудесной русской девицы в исправлении Чичикова вытекает из его способности отзываться на женскую красоту, пусть еще способность ограниченную и приглушаемую разными меркантильными соображениями и пошлым вкусом. На эту способность есть указания не только в первом томе, но и во втором: при появлении Улиньки (в доме Бетрищева) Чичиков был поражен ее красотой, «смотрел на нее, как оторопелый, и после, уже очнувшись, заметил, что у ней был существенный недостаток, именно — недостаток толщины». Будет ли этой женщиной та самая Улинька, с которой еще доведется встретиться Чичикову, или другой, неизвестный нам персонаж, — сказать невозможно.

Но Бухарев считает необходимым участие и иного, чисто практического мотива исправления Чичикова. К словам о высокохристианском применении «житейской положительности» автор делает позднейшее примечание, что эту способность «раскрывал ему» Костанжогло — «так живительно и освежительно подействовали на душу Чичикова возвышенно-разумные хозяйственные речи» (135). Можно добавить еще, что в том же духе воздействовал на Чичикова и Муразов, пытавшийся обратить его практическую сметку во благо и добро: «...я все думаю о том, какой бы из вас был человек, если бы так же, и силою и терпеньем, да подвизались бы на добрый труд и для лучшей [цели]!» Говоря же о «частных к такому хозяйству средствах и помощнице», Бухарев подразумевал мечту Чичикова о домашнем очаге, о спутнице жизни, о детях — Чичонках, — которые продолжили бы род его. Все это должно было содействовать исправлению героя.

Бухарев полагает, что ставший на новый путь Чичиков окажет благотворное воздействие на других. «...И подвигнется он взять на себя вину гибнущего Плюшкина, и сумеет исторгнуть из его души живые звуки»; скажет «сраженной скорбью Коробочке доброе и живительное слово»; укажет Ноздреву «достойное поприще его удали» и «Маниловой укажет средства окрепнуть в духе самой и мужа укрепить», — «и все городское общество подвигнет к лучшему», — и в этом скажется «многосторонняя и энергическая натура» Чичикова (136).

И станет финал поэмы апофеозом всеобщего воскрешения и воскресения. Сам царь окажет милосердие погибшим душам, «узнав о них или о главной из них (т. е. о Чичикове. — Ю. М.), может быть при посредстве той же прекрасной души» (т. е. девушки). «И Селифан всегдашний зритель всех этих событий, проснется от усыпления со своей прекрасной натурой» и Петрушка «освежеет» и т. д.

Но не зашел Бухарев уж слишком далеко, не переборщил ли по части конкретных событий и деталей? По крайней мере видно, что здесь он уже перестает опираться на реальные мотивы текста, как это было при начертании судьбы Чичикова.

Интересна реакция Гоголя на размышления его интерпретатора. «Помнится, — сообщал Бухарев в позднейшем примечании, — когда кое-что прочитал я Гоголю из моего разбора «Мертвых душ», желая только познакомить его с моим способом рассмотрения этой поэмы, то и его прямо спросил, чем именно должна кончиться эта поэма. Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностию. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли как следует Павел Иванович? Гоголь, как будто с радостию, подтвердил, что это непременно будет и оживлению его послужит прямым участием сам царь и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма. В разъяснении этой развязки он несколько распространился, но, опасаясь за неточность припоминания подробностей, ничего не говорю об этих речах. — А прочие спутники Чичикова в Мертвых душах? — спросил я Гоголя: и они тоже воскреснут? — «Если захотят, ответил он с улыбкою; и потом стал говорить, как необходимо далее привести ему своих героев в столкновение с истинно хорошими людьми и проч. и проч.» (138—139).

Обращает на себя внимание сдержанность Гоголя: он утвердительно говорит лишь об оживлении Чичикова, отказываясь называть других персонажей. Во всяком случае, набросанный Бухаревым целый каскад воскрешений автором не подтверждается. Есть и прямое противоречие: по Гоголю, на «первом вздохе» Чичикова «для истинной прочной жизни» поэма завершается; у Бухарева же Чичиков еще успевает совершить пропасть добрых дел.

Все это говорил Гоголь Бухареву раньше. В последнее же свидание, 1 октября 1851 года, беседа была скупой, и собеседнику виделся в Гоголе «мученик нравственного одиночества — одной из самых тяжелых пыток для душ симпатичных...» (139).

Помимо слов, переданных Бухаревым, известно еще только одно свидетельство самого Гоголя, касающееся содержания III тома. В статье «Предметы для лирического поэта в нынешнее время» из «Выбранных мест...» (датирована 1844 г.), призывая Языкова выставить читателю «ведьму старость... которая ни крохи чувства не отдает назад и обратно», Гоголь прибавлял: «О, если б ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома ,,Мертв[ых] душ"!».

Значит, помимо Чичикова с определенностью можно говорить еще только об одном персонаже, которого Гоголь намеревался привести к возрождению или, по крайней мере, осознанию своей греховности. При этом Плюшкин должен был предостеречь других, сказать что-то проникновенное на основе своего горького опыта, причем его слова перекликались бы с известным авторским отступлением о неумолимой старости, образовав между первым и третьим томом живую перекличку. Что же касается возрождения других персонажей, то оно пока остается предположительным.

С большей вероятностью можно говорить и о месте действия третьего тома. Во втором томе Тентетникова ссылают в Сибирь, куда вслед за ним едет Улинька. Упоминание о Сибири несколько раз возникает в заключительной главе первоначальной редакции: один раз в связи с хозяйственными распоряжениями генерал-губернатора («У меня есть в запасе готовый хлеб; я и теперь еще послал в Сибирь, и к будущему лету вновь подвезут») и дважды в связи с преступлениями Чичикова («Вот как схватят, да ... прямо в Сибирь», — думает Чичиков, и генерал-губернатор говорит ему, что он заслужил «кнут и Сибирь»). Вполне вероятно поэтому предположение Бухарева, что в конце концов разоблаченного Чичикова сошлют в Сибирь. В заключительной главе II тома в дальнее странствие «по городам и деревням», на «богоугодное дело» сбора денег для церкви собирается Хлобуев. «...Вы отправитесь по тем местам, где я еще не был...», — говорит ему Муразов; как знать, не приведет ли Хлобуева дорога в Сибирь? По предположению Алексея Веселовского, поддержанного В. В. Гиппиусом, «Плюшкин должен был превратиться в бессребреника, раздающего имущество нищим» (33, с. 233). Если это так, то путь скитальца, странника с нищенским посохом мог и его привести в края Сибири.

Словом, одни персонажи (Тентетников, Улинька) определенно оказываются в Сибири, а другие (Чичиков, Хлобуев, Плюшкин) — вполне вероятно, что свидетельствует о явном авторском расчете. Расчете, проистекающем из особенностей его поэтики.

Гоголю было свойственно ограничивать художественное пространство каждого тома определенным регионом: первого тома — губернским городом NN; второго тома — городом Тьфуславль (название, данное в первоначальной редакции) и прилегающими к этим городам землями 70. Не намеревался ли Гоголь в третьем томе перенести действие в Сибирь, собирая для этой цели своих героев на одной сценической площадке?

Об этом свидетельствует и интерес Гоголя в последние месяцы жизни к сибирскому материалу, пришедший на смену его интересу к среднеевропейской полосе. Возвращая Шевыреву книгу И. Г. Гмелина «Путешествие по Сибири в 1733—1743 гг.» и испрашивая у него же пять томов «Путешествия по разным провинциям Российского государства...» П. С. Палласа (Спб., 1773—1778), Гоголь поясняет: «Мне нужно побольше прочесть о Сибири и северо-восточной России» (XIV, 264—265) 71.

Около того же времени, 31 октября 1851 года, И. С. Аксаков сказал Данилевскому, что Чичиков «вероятно, попадает за новые проделки в ссылку в Сибирь, так как Гоголь у нас и у Шевырева взял много книг с атласами и чертежами Сибири. С весны он затевает большое путешествие по России; хочет на многое взглянуть самолично, собственными глазами, назвучаться русскими звуками, русскою речью и затем уже снова выступить на литературной сцене, с своими новыми образами» (4, с. 441).

К этому времени — к весне будущего 1852 года — второй том должен был уже выйти, и Гоголь, открытый новым впечатлениям, встал бы вплотную перед завершением своей гигантской эпопеи. Но все сложилось иначе.