ПОСЛЕ КАТАСТРОФЫ

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 

 

Смерть Гоголя и сожжение рукописи потрясли современников. Многие годы Россия жила ожиданием второго тома — и вот он уничтожен. Страшная весть казалась невероятной, призрачной. «Всем хотелось разувериться, что погиб великий русский художник вместе со своим творением» (91, с. 21), — писал А. Т. Тарасенков.

Но реальность брала свое, и усиливалась боль, и возрастала мучительная тоска. «...Маменька очень плачет, — писала в начале марта B. C. Аксакова М. Карташевской, — да и не одна маменька и не одни женщины, плачут и тоскуют мужчины. Мне кажется, мысль о Гоголе завладевает чем дальше, тем сильнее... Отовсюду получаются письма, полные тоски и сожаления, от людей, едва его знавших...» (ЛН, т. 58, с. 751).

Через три дня после смерти Гоголя, 24 февраля, печальная весть пришла в Петербург. Стали известны и подробности случившегося. О. М. Бодянский писал в Петербург Г. П. Данилевскому: «Всем нам едино — умрети. Но вот беда: он в ночь, часу во втором-третьем, сжег все свои бумаги до тла» (4, с. 448). Под первым впечатлением от полученного известия И. С. Тургенев писал в «Письме из Петербурга», опубликованном в марте в «Московских ведомостях» (№ 32 за 1852 г.): «...невыразимо тяжело было бы нам подумать, что последние, самые зрелые плоды его гения погибли для нас невозвратно — и мы с ужасом внимаем жестоким слухам об их истреблении...» (94а, с. 73). Тургенев говорит в сослагательном наклонении, словно еще надеется, что слухи не подтвердятся.

Вскоре «жестокие слухи» проникли и за границу. 14 апреля Мериме запрашивал из Парижа своего русского корреспондента С. А. Соболевского: «Напишите, пожалуйста, правда ли, что Гоголь сжег вторую часть «Мертвые духи» (так!) перед смертью. Де Сен-При написал мне из Москвы, что Гоголь проводил свое время в посте и молитве. Я не знаю, как можно согласовать эту жизнь с его произведениями. Мне кажется, что над Вашими лучшими гениями всегда нависает страшная судьба» (24, с. 140—141) 75.

Первые объяснения факта уничтожения рукописи были кратки и сводились к одному: приступ безумия. «Он сжег в минуту безумия все, что написал», — говорил А. С. Хомяков А. Н. Попову (102, IV, с. 871). «...Гоголь... в припадке хандры, доходившей почти до сумасшествия, сжег свои бумаги, в том числе готовый к печати 2-й том „Мертвых душ"» (35, с. 297), — писал Т. Н. Грановский 26 февраля из Москвы к Е. К. Станкевич, жене Александра Владимировича Станкевича.

Повсеместно осуждали графа А. П. Толстого, отказавшегося взять у Гоголя его рукописи (факт этот получил широкую огласку еще до напечатания некролога в «Москвитянине»). «...Последнее наше сокровище отнял у нас Толстой своим ханжеством. Зачем лишил он нас еще одной части Мертвых душ?» (102, IV, 869), —писала М. Карташевская С. Т. Аксакову. Таково же было мнение Бодянского: «Премного провинились окружающие его, из коих одному он отдавал весь свой портфель, туго набитый; а тот, разумеется, поцеремонился, как сам потом имел дух рассказывать» (4 с. 448). П. А. Бессонов, ученик Бодянского, впоследствии известный фольклорист, оценил свершившееся более широко — как проявление губительного воздействия на Гоголя «московской партии». «Толстой, имея дух рассказывать, что Гоголь отдавал ему 2-й том «Мертвых душ» и он не взял, прибавляет, что, «впрочем, в псалтыре заключается все нужное для спасения». Поступок Толстого соответствовал увещаниям Матвея Константиновского, «который говорил ему [Гоголю] о необходимости самоизнурения, т. е. подвигов, поста и т. п.» (ЛН, т. 58, с. 755).

Вихрь суждений, вызванных катастрофой, интенсивность и острота переживаний — все это производное от той ситуации, которую создали «Мертвые души» и которая так резко и трагически разрешилась. Ибо уничтожение второго тома было не только утратой великого произведения, но и тех надежд — отнюдь не только эстетических, которые с ним связывались. «Мертвые души» несли в себе обещание великой тайны и ее открытия, и пламя, истребившее последние листы рукописи, унесло и откровение тайны. Теперь тайной сделалась сама катастрофа и ее мотивы; напряженно-экзистенциальный эпитет — «таинственный» — был перенесен с ожидаемого произведения на совершившийся акт его уничтожения или, если говорить шире, на факт его ненаписания. Именно в этом свете открывается смысл горьких слов И. С. Тургенева: «...скажу Вам без преувеличения, с тех пор, как я себя помню, ничего не произвело на меня такого впечатления, как смерть Гоголя... Эта страшная смерть — историческое событие — понятна не сразу; это тайна, тяжелая, грозная тайна — надо стараться ее разгадать... но ничего отрадного не найдет в ней тот, кто ее разгадает... все мы в этом согласны» (946, с. 49).

И современники принялись разгадывать «грозную тайну».

А. С. Хомяков, сообщая о том, что «Мертвые души» уничтожены «в минуту безумия», прибавлял: «Я мог бы написать об этом психологическую студию; да кто поймет, или кто захочет понять?.. Эти сожженные произведения, эта борьба между пустым обществом, думающим только об эффектах, и серьезным направлением, которому Гоголь посвящал себя... Мягка душа художника... строгость свою обратила на себя и убила тело. Бедный Гоголь!» (102, IV, 879). Трагедия писателя проистекает из его безграничной требовательности к себе, из напряженности духовной творческой деятельности, превышавшей физические возможности. У этой трагедии есть и общественная подкладка: недаром же говорится о суете «пустого общества», которому чуждо серьезное направление художника; однако ближе в рассмотрение этого противоречия Хомяков не входит. Не говорит он еще и о том, что понуждало Гоголя к безграничной требовательности, вновь и вновь порождая в нем недовольство собою и разочарование. Ведь «душа убила тело» не только потому, что тело оказалось слабым, но и потому, что в самой душе шел мучительный болезненный процесс.

Подробнее и красноречивее суждения С. Т. Аксакова.

В его «Письме к друзьям Гоголя», датированном 6 марта 1852 года и опубликованном в том же номере «Московских ведомостей», что и тургеневское «Письмо из Петербурга», говорилось: «...Гоголь сжег «Мертвые души»... вот страшные слова! Безотрадная грусть обнимает сердце при мысли, что Гоголь не досказал своего слова, что погиб плод десятилетних вдохновенных трудов... Это ужасно, это невыносимо горько». Под влиянием всего произошедшего Аксаков перечитал «Выбранные места...» и многое увидел в них в новом свете. «Больно и тяжело вспоминать неумеренность порицаний, возбужденных ими во мне и других... Но теперь, когда он смертью запечатлел искренность своих нравственных и религиозных убеждений, кажется, наступило время дать полную веру его христианской любви к людям» (63, 1852, № 32).

В другом документе, письме «Одним сыновьям», написанном 23 февраля (то есть на третий день после кончины писателя) Аксаков подробнее говорит о своей «вере» в христианство Гоголя: «Я признаю Гоголя святым, не определяя значение этого слова. Это истинный мученик высокой мысли, мученик нашего времени и в то же время мученик христианства. Я это предчувствовал и еще в 1844-м году, когда он прислал нам подарки, написав прежде такое письмо, что я ждал второго тома «Мертвых душ», я писал к обоим этим Петровичам (то есть к Степану Петровичу Шевыреву и Михаилу Петровичу Погодину. — Ю. М.) о своем отчаянии. Долго хохотали надо мною эти умные... прочитав в моем письме, что или художник погиб и выйдет святой отшельник или Гоголь умрет в сумасшедшем доме. Слава богу, не сбылось последнее; но зато он ничего не произвел нового и умер. Правда, я предавался надежде услышать первые главы «Мертвых душ» II-го тома, но с каким-то страхом и даже подшпоривал себя. Притом, ведь это было написано прежде и только воспроизведено или, может быть, только повторено даже в слабейшем виде. Нельзя исповедовать две религии безнаказанно. Тщетна мысль совместить и примирить их. Христианство сейчас задаст такую задачу художеству, которую оно выполнить не может, и сосуд лопнет» (82, 1890, № 8, с. 199—200).

Письма Аксакова знаменуют поворот в его взглядах на Гоголя и на его последнее творение, на второй том «Мертвых душ». В основе этого поворота — две взаимосвязанные тенденции. Как человека Гоголя оправдывают и всемерно возвышают — вплоть до признания его современным «святым» и «мучеником»; то что прежде казалось в нем неискренним, наигранным, притворным, получило оправдание и смысл, было «запечатлено» в своей подлинности самой смертью. Но как художник, вернее как творец второй части «Мертвых душ», Гоголь вызывает к себе уже более сложное, настороженное отношение. И как ни парадоксально, «запечатлен» и удостоверен этот вывод тем же трагическим событием. «Гоголь-художник не умер!» — радостно восклицал Аксаков после прослушания первых глав второго тома. Теперь сама смерть Гоголя в ее прямом, физическом смысле, а также физическое истребление рукописи заставили произнести приговор и Гоголю-художнику. Ведь гибель писателя и неопубликование книги стали фактом творческой истории поэмы, ее заключительной, решающей точкой.

С. Т. Аксаков делает любопытное признание: при слушании глав второго тома он «подшпоривал себя». Признание не отменяет прежнюю реакцию на «Мертвые души», но освещает ее новым светом. Нет сомнения, что высокие похвалы Аксакова были совершенно искренни, что все услышанное ему очень нравилось, восхищало его: однако его впечатление складывалось под воздействием различных причин.

Аксаков упоминает, что он со страхом приступал к слушанию. Действительно, после «Выбранных мест...» у него возникли опасения, что язык художественных образов уже неподвластен Гоголю. Можно представить себе радость Аксакова, когда, прослушав первые главы, он убедился, что это не так... Теперь же началась обратная реакция, и Аксаков словно отбирал у художника ту фору, которую он, не ведая того, ему предоставил. Мы помним, что и Самарин иначе, чем при жизни Гоголя, оценивает теперь знакомые ему главы второго тома — более критично и строго. Не сказался ли и тут факт «подшпоривания» и форсирование первого впечатления?

С. Т. Аксаков упоминает о «подарке» Гоголя, то есть о том, как вместо ожидаемой II части «Мертвых душ» московские друзья писателя должны были довольствоваться «Подражанием Христу» Фомы Кемпийского. Мы знаем, что этот эпизод, случившийся в начале 1844 года, действительно пробудил в С. Т. Аксакове самые недобрые предчувствия («художник погиб»). Потом знакомство с первыми главами развеяло опасения; но теперь, после свершившейся трагедии, он невольно вспомнил о них, чтобы сказать: горькое его пророчество оправдалось.

Говоря о причине трагедии, Аксаков углубляется во внутреннюю конфликтность гоголевской деятельности. Фраза: «Нельзя исповедовать две религии безнаказанно» — подразумевает непримиримое столкновение двух способов выражения, двух языков — языка поучения, проповеди и языка образов. Но в этом противоречии заключено и другое, столь же непримиримое: между огромной, абсолютной в своем значении «задачей» и ограниченными возможностями художника.

На этом противоречии остановился Иван Аксаков. 26 февраля, через день после похорон Гоголя, он писал Тургеневу: «Теперь все лопнуло. Надо начать жить без Гоголя! Он изнемог под тяжестию неразрешимой задачи, от тщетных усилий найти примирение и светлую сторону там, где ни то, ни другое невозможно, — в обществе... Вся мученическая художественная деятельность Гоголя, все его существование, писание «Мертвых душ», сожжение и смерть — все это составляет такое огромное историческое событие, с таким необъятным значением, от которого дух захватывает» (74, с. 18—19).

Задача Гоголя неразрешима принципиально, ибо она абсолютна; общество же — в перспективе абсолютного — не может дать ни примирения, ни «светлой стороны». Хотя речь идет о России, И. С. Аксаков говорит просто об «обществе», не прибавляя, что это русское общество; ибо задача Гоголя неразрешима вообще, среди любого народа и в любое время. Да, вероятно, и Гоголь — последний во всемирной литературе, кто решился поставить перед собою такую задачу. «...Мы похоронили не только последнюю свою славу, но, кажется, и последнего художника, не только для России, но и для целого мира» (там же). И. С. Аксаков видит в истории «Мертвых душ» всемирную проблему, а в их уничтожении — всемирную трагедию, хотя, конечно, для России все это исполнено особого смысла.

Письмо И. Аксакова к Тургеневу и еще другое его письмо к Г. П. Данилевскому (см. 4, с. 449) послужили наброском его статьи—некролога «Несколько слов о Гоголе» (Московский сборник. М., 1852, т. 1, с. VII—XII) 76. Как справедливо говорит Б. Ф. Егоров, «вместе с известным некрологом И. С. Тургенева «Письмо из Петербурга», статья И. С. Аксакова является самым значительным откликом в русской печати на смерть Гоголя» (41, с. 38). Это замечательно яркий документ не только по задушевности, теплоте, выстраданности тона, но и резкости и беспощадности мысли, бьющейся над разрешением гоголевской тайны.

«Много еще пройдет времени, пока уразумеется вполне все глубокое и строгое значение Гоголя, этого монаха-художника, христианина-сатирика, аскета-юмориста, этого мученика возвышенной мысли и неразрешимой задачи!». Все определения здесь внутренне конфликтны, воспроизводя антитезу, сформулированную еще Сергеем Тимофеевичем Аксаковым. Нельзя одновременно быть монахом и художником, христианином и сатириком, аскетом и юмористом, ибо один ставит абсолютные задания, которые второй выполнить не может.

Иван Аксаков почувствовал это противоречие давно, под влиянием развития замысла гоголевской поэмы. Вначале ему казалось, что оно разрешимо, но уже в середине 40-х годов Иван Аксаков, с его замечательным чувством реальности и богатым практическим опытом, столь отличавшими его от брата Константина, не скрывает беспокойства и тоски: «Меня все это время, — пишет он К. Аксакову 28 сентября 1846 года из Калуги, — ужасно тревожил и мучил вопрос о примирении искусства с религиею и наводил тоску, тягостную и неимоверную... Этот вопрос есть вопрос о примирении язычества с христианством, религии с жизнию, словом, завлекает далеко» (47, с. 384—385). И здесь же Аксаков высказывает сомнение, сможет ли Гоголь, едущий в Афон, собирающийся проводить время близ аскетов и праведников, совместить все это с полнокровной живописью «Мертвых душ». Теперь, после уничтожения поэмы, сама жизнь, считает И. Аксаков, подтвердила его сомнения.

В статье-некрологе по-прежнему совмещены и общечеловеческий и, собственно русский аспект трагедии, но, пожалуй, последний подчеркнут сильнее. Ведь материал, с которым имел дело художник, — отечественный, и вопрос, который он задавал, обращен к России. «Вспомним то место, в конце 1-го тома «Мертвых душ», когда из души поэта, наболевшей от пошлости и ничтожества современного общества, вырываются мучительные стоны, и охваченный предчувствием великих судеб, ожидавших Русь, эту непостижимую страну, он восклицает: «Русь! куда несешься ты, дай ответ!..» «И не дала она ответа поэту, и не передал он его нам, хотя всю жизнь свою ждал, молил и домогался истины».

Таким образом, вся история второго тома есть история поисков и ненахождения ответа на главный «вопрос». «Долго страдал он, отыскивая светлой стороны и пути к примирению с обществом, как того жаждала любящая душа художника, искал, заблуждался... уже не однажды думал, что найден ответ... Но не удовлетворялось правдивое чувство поэта: еще в 1846 году (1845 г. — Ю. М.) сжег он 2-й том «Мертвых душ»; опять искал и мучился, снова написал второй том и сжег его снова!..» Мотивы второго сожжения, по И. Аксакову, совпадают с мотивами первого сожжения: пробудившееся художническое сознание того факта, что задача не выполнена. И не могла быть выполнена, — следует из всех рассуждений Аксакова.

Вывод критика звучал смело, чтоб не сказать крамольно. Это хорошо видно из опубликованного недавно В. И. Кулешовым документа — цензорского отзыва о статье-некрологе: «Если он [Гоголь] охвачен был предчувствием великих судеб, ожидающих Русь, то для чего же было ему страдать и каким образом он мог сделаться мучеником возвышенной мысли о Руси? Как согласить неразрешимую задачу, которая положила Гоголя в гроб, с предчувствием великих судеб, ожидающих Русь?» (53, с. 210). С официальной точки зрения предосудительны всякие колебания и сомнения, которые испытывает писатель при ответе на «вопрос». Тем более предосудителен отказ от ответа.

Но вернемся к позиции И. С. Аксакова.

И. С. Аксаков дважды вспоминает, как он слушал второй том. В указанном письме к Тургеневу: «Когда я присутствовал при чтении второй главы из 2-го тома «Мертвых душ», то мне делалось страшно: так каждая строка казалась написанною кровью и плотью. Казалось, он принял в свою душу всю скорбь России» (74, с. 18—19). И в статье-некрологе: «Нам привелось два раза слушать чтение самого Гоголя (именно из 2-го тома «Мертвых душ»), и мы всякий раз чувствовали себя подавленными громадностью испытанного впечатления: так ощутителен был для нас этот изнурительный процесс творчества... такою глубиною и полнотою жизни веяло от самого содержания, так много, казалось, изводилось жизни самого художника на писанные им строки». Создание второго тома поневоле стало процессом самоизнурения и самоистребления.

Но не по одному только конечному результату следует мерить этот процесс. В нем имеет значение все: и поставленная задача, и весь путь, по которому прошел художник. «Вся жизнь, весь художественный подвиг, все искренние страдания Гоголя, наконец... эта страшная, торжественная ночь сожжения и вслед за этим смерть, — все это вместе носит характер такого события, представляет такую великую грозную поэму, смысл которой еще долго останется неразгаданным» (курсив мой. — Ю. М.).

Мы уже заметили любопытное явление — перенос понятий «тайна», «таинственный» на самую творческую историю «Мертвых душ». И. Аксаков переносит на эту историю и понятие «поэма». Пусть задуманное произведение не осуществилось, но «великой» и «грозной» поэмой стало само его создание и... истребление!

В то время как произносились и печатались первые отклики на смерть Гоголя и сожжение рукописи, стали циркулировать слухи, что второй том сохранился. Очень было трудно смириться с мыслью об его уничтожении. 29 февраля Д. Н. Свербеев писал Е. А. Свербеевой в Петербург: «Пронесся слух, будто Гоголь отдал список великой княгине Ольге Николаевне или Жуковскому; об этом можешь узнать сама» (ЛН, т. 58, с. 748). «Говорят, что список есть у великой княгини Ольги Николаевны» (14, т. XI, 538), — писал 1 марта Н. Ф. Павлов А. В. Веневитинову. 12 марта И. В. Станкевич, младший брат Николая Станкевича, запрашивал из Острогожска H. M. и А. В. Щепкиных: «Что будет с 2-м томом «Мертвых душ», будут ли его печатать, осталось ли еще что-нибудь и к кому перешло? Это очень интересно. Неужели он сжег все, что было у него?..» (ЛН, т. 58, с. 754).

Слухи о списке II тома, сохранившемся у великой княгини или Жуковского, не оправдались; не удалось ничего найти и у других лиц. И тогда все внимание сосредоточилось на бумагах, оставшихся в квартире Гоголя.