X

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 

 

В 20-е годы XIX столетия Пушкин был слишком архаически настроен, чтобы принять романтизм. Блюдя культ ясности, соразмерности, законченности текста, соединив эти принципы с требованиями карамзинизма, он в то же время как бы не дорастал до романтизма, в котором культивировались неясность, темнота, незаконченность, загадочность символа.

Строго говоря, Пушкин не перерос романтизм в своем движении к реализму, как по традиции принято считать, а не успел дойти до романтизма. Причина же заключалась (я еще буду говорить об этом) не в личном отставании Пушкина, а в отставании всей русской культуры. По-настоящему наверстать упущенное удастся лишь к началу XX-го столетия.

Сергей Аверинцев в статье “”Ученики Саиса”: о самоопределении литературного субъекта в русском символизме” очень точно пишет о близости русских символистов немецким романтикам (впрочем, это открыл в свое время еще В.М.Жирмунский): “Ситуация, в которой рождался русский символизм, в определенной степени напоминала другую: рождение немецкого романтизма”[41]; “Представляется разумным перенести определенный подход, более или менее привычный по отношению к феномену немецкой романтики, на русский символизм: и у него был свой богослов - о. Павел Флоренский, и у него были свои философы, как Бердяев, и у него были свои представители в лоне гуманитарных научных дисциплин...”[42].

Однако далее ученый целиком переключается на то, как социо-культурная общность немецких романтиков определила некоторые поведенческие модели русских символистов.

С моей точки зрения, говорить о романе Новалиса “Ученики в Саисе” как ключе к русскому символизму смешно. Сознательной ориентации всех русских символистов на роман Новалиса не было точно. Кроме того, это - роман символический, и его нельзя просто опускать в быт и сводить к каким-то практическим рекомендациям.

Вообще Аверинцев, отказываясь сопоставлять тексты русских символистов с текстами немецких романтиков, сопоставляет некоторые поведенческие нормы, принятые в кругу символистов и в кругу романтиков; например он анализирует повысившуюся роль женщины, как в социуме романтиков, так и в социуме символистов: “... Отчасти эта черта (в числе других!) роднит русский символизм с немецкой романтикой, также явившейся ответом на антропологический кризис европейского человечества. Ту эпоху ведь тоже не вообразить без Доротеи Шлегель, без Беттины Брентано В атмосфере, порождаемой такими умственными движениями, как немецкая романтика и русский символизм, женщины не хотят быть ТОЛЬКО женщинами Прошедшее со времен немецких романтиков время делало антропологические сдвиги, ожидающие человечество, более очевидными”[43].

Мне кажется, тут принципиально важно совсем иное. Все-таки русские символисты, как и немецкие романтики, вошли в историю литературы отнюдь не благодаря своим поведенческим экспериментам.

Чрезвычайно существенно вот что: начале XX-го века русской поэтической культуре наконец-то стал доступен символ в том виде, как он был открыт романтиками, и не только немецкими, но и английскими, например, Кольриджем, который дал квинтэссенцию романтического символа (неясность, темнота, загадочность) во фрагменте “Кубла Хан”.