3

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 

При  всем  своем  сугубо естественном, животно-природном существовании («рожала,

работала,  ненадолго  падала  перед  новым  днем  в  постель,  снова вскакивала,

старела»)  Анна  вовсе  не живет по такому же закону, «как солнце, трава, зверь,

дерево»,  говоря словами Льва Толстого, характеризовавшего самоощущение живущего

на  земле  простого  человека. Анна (и Дарья из «Прощания с Матёрой», пожалуй, в

еще  большей  степени)  по  богатству  и чуткости своей духовной жизни, по уму и

знанию  человека  может  выдержать сравнение с самыми высокими героями мировой и

русской  литературы.  В  ней живет такое метафизическое беспокойство, которое до

сих  пор  было  привилегией  только  особо  культивированного сознания. Этим она

отличается,  скажем,  и  от  такого  народного  характера,  как  знаменитый Иван

Африканыч  из  «Привычного дела» (1966) Белова. Для него перед лицом неба, «этой

бескрайней  глубины,  нет ей конца и краю, лучше не думать». Он и небо называет:

«Небушко-то,  небушко-то»,  – как хлебушко. Анна, напротив, заглядывает за грани

будничного,   земного,  ее  волнует  несказанное,  тайны  жизни  и  смерти.  Для

труженицы простого дела жизни важны вечные вопросы смысла индивидуального, ее

бытия.  На  ее же детей чаще всего воздействует только ближний практический круг

впечатлений,  на  все остальное у них как бы не развиты рецепторы, мир для них в

своей истинной потаенности закрыт.

 

Взглянуть  со  стороны:  доживает  свой  век бесполезная старуха, уже почти и не

встает  последние  годы,  зачем  ей  и  жить-то дальше... А писатель дает нам ее

изнутри,   и   тут   обнаруживается,   что   и  в  эти  последние,  вроде  вовсе

никчемные  ее  годы,  месяцы,  дни, часы, минуты в ней идет напряженная духовная

работа,  пробивается  еще более глубокое восчувствие мира, его тварей, осознание

растущего  единства  и  родства  с  ними.  А какие тонкие разделения в понимании

людей,  вещей и чувств доступны старухе! От них не отказался бы ни самый знатный

моралист,  специалист по людским характерам, ни постоянно размышляющий герой, ни

подвижник,   работающий  над  своей  душой,  отводящий  грозящие  ей  опасности:

«Надежда  идет  от Бога, думала старуха, потому что надежда робка, стеснительна,

добра,  а  страхи,  которые  от черта, навязчивы и грубы – так зачем поддаваться

им?»  Внутренний  мир  Анны,  в  который  нас так проникновенно вводит писатель,

задает  ту  нравственную,  душевную  и  метафизическую  высоту,  рядом с которой

особенно  убого  выглядит  то,  чем  живут и взбадривают себя для жизни ее дети.

 

В  последних  главах  повести, когда Распутин целиком сосредоточивается на своей

героине  и  финальном  отрезке  ее  жизни,  меняется сам тон рассказа. Аналитик,

психолог,  социолог, моралист дополняется визионером, которому открыты состояния

уже  почти за той чертой, где великим рефлектирующим персонажем было обозначено:

«Остальное   –   молчание!».  Здесь  человеческие  и  художнические  возможности

писателя   напряжены   до   предела:  зрение  и  слух  на  мир  видимый  и  лишь

представляемый,  вечно  гадаемый  смертным человечеством, любовное сострадание и

интуиция,  ум и чувство, образное мышление и фольклорное знание, психологическая

смелость  и  такт.  Это,  может быть, лучшие по психологической и метафизической

глубине   страницы   повести,  где  писатель  говорит  свое  слово  на  одну  из

вечных тем литературы.

 

Распутин  погружает  читателя  в  самую  интимную  глубь  материнского чувства к

последнему,   самому   любимому  и  близкому  ей  ребенку,  дочери  Таньчоре,  в

поразительно  переданную  интенсивность ожидания ее приезда, во всю боль, тоску,

нетерпение,  страхи  и  вину  умирающей  (как  она сама могла так долго жить, не

попытавшись    любыми    способами    увидеть   дочь),   соединенные   в   одном

страстно-неутоленном,  последнем  желании:  еще  раз видеть и коснуться! И когда

писатель  приводит  свою  героиню  (и  нас  вместе  с ней) к моменту безнадежной

ясности:  не  приедет, когда душевная боль вскидывается до нестерпимого разрыва,

Распутин  вдруг  прорывает  уровень  людских  вцепленностей, земного страдания и

дает  ощутить Анне как бы другой план бытия, куда ей надо отойти в душевном мире

и  покое,  «не  оставив в себе ничего лишнего – ничего, кроме себя», где ждет ее

какая-то  трансформация, другое знание и отсчет. Распутин вводит для этого мотив

«звона,  запомнившийся  ей  еще  в  девичестве  и звучащий мягкими благовестными

ударами».   Через   этот   звон   молодой   Анне   был  явлен  –  пусть  неясно,

нерефлектированно,  конечно,  –  опыт чистой духовной радости, воспаряющей и над

заведенным   делом   жизни,   и   над   страстно-душевным  уровнем  отношений  и

переживаний.  «Она  едва  помнила,  что перед тем ей почему-то было больно и она

плакала  от  какой-то  потери, теперь боль утихла, и идти за звоном было легко и

радостно,  теперь  старуха  плакала  от  радости,  оттого,  что  все  так хорошо

кончается».  Но  все бьется старуха, поистине «на пороге как бы двойного бытия»,

то   туда   ее   уведет,   то   назад,   в   наше   земное   измерение,   в  его

духоту   и  боль  вытащат  ее  дети,  Люся,  Илья,  Михаил,  Варвара,  вовсе  не

понимающие,  что  с ней происходит. Когда же эта духота стала нестерпимой (после

безобразной  сцены вокруг постели матери, затеянной тяжело похмельным Михаилом),

отчаянно  взмолилась  Анна: «Господи, отпусти меня, я пойду. Пошли к мине смерть

мою, я готовая».

 

Народное   творчество   хранит   в   себе   обломки  архаичных  эпох,  рудименты

индоевропейских  и  славянских  ритуалов,  в том числе погребальных. В фольклоре

смерть  часто  предстает  как  уход.  Но  куда?  В  какую-то  неведомую  страну,

на  «иное  живленьице», а путь к ней лежит непростой. Вспомним, как старуха учит

дочь   Варвару   причитаниям,  которыми  она  должна  будет  проводить  ее,  как

полагается,  в  могилу,  тем  же,  что Анна проплакала- пропела в свое время над

собственной  матерью,  а  та  –  над  своей...  И в них, начиная с традиционного

обращения   «Ты,   лебедушка   моя,  родима  матушка»  и  вопроса  «Куда  же  ты

снарядилася,  куда же ты сподобилася? Во котору дальнюю сторонушку?» – мы узнаем

этот  мотив  смерти  как  отлета  и  ухода.  Собственный уход в эту таинственную

область  распутинская героиня провидит с удивительной поэтической отчетливостью,

во  всех  его стадиях и деталях: и как она спустится по ступенькам куда-то вниз,

как  выйдет  ей  навстречу  ее смерть, возьмет за руку и «тогда справа откроется

широкий  и  чистый, как после дождя, простор, залитый ясным немым светом», и как

потом  после  небольшого пути в точно определенном месте она оставит позади свою

смерть,  наполнится  «легкой  и приятной силы, от которой оживет все ее немощное

тело»,  и  опять,  как  вестник  иного строя бытия, раздастся звон, и «поплывет,

кружась,  песенная  перезвонница»  колоколов,  на  призыв  которой  она  и уйдет

«счастливо  и  преданно».  Некоторые  детали  ее  предсмертных  видений особенно

поразительны,  достигая  в  своем  фантастическом визионерстве гоголевской силы.

 

Уходя,  старуха Анна в последний раз направляет луч воспоминания в прошлое, и на

милосердном  экране  материнской  любви  ее дети возникают в тех моментах, когда

они  выразили  лучшее  в  себе  – такими и должны они отойти в вечность вместе сней.  И  себя  она  вспомнила  в  самый дивный момент своей жизни. И было это не

каким-то  особым  мгновением  любовного  или материнского счастья, нравственного

удовлетворения  –  нет, это был миг интенсивного переживания красоты мира, своей

включенности  в  него: «Она не старуха – нет, она еще в девках, и все вокруг нее

молодо,  ярко,  красиво.  Она  бредет вдоль берега по теплой, парной после дождя

реке,  загребая  ногами  воду  и  оставляя за собой волну, на которой качаются и

лопаются  пузырьки  {...}.  И  до того хорошо, счастливо ей жить в эту минуту на

свете,  смотреть  своими  глазами  на  его  красоту,  находиться среди бурного и

радостного,  согласного  во всем действа вечной жизни, что у нее кружится голова

и сладко, взволнованно ноет в груди».

 

Так   высший   момент  своей  героини  Распутин  помещает  по  высшей  категории

ценностей:   красоте.   Н.   Я.  Данилевский  высказывался  в  том  смысле,  что

«красота  –  это  единственная духовность материи». Эта мысль может пролить свет

дополнительного   понимания  на  любимое  Распутиным  изречение  Достоевского  –

«Красота   спасет   мир»:   мир   спасается  в  одухотворенной,  преобразованной

материальности.  Чувство  причастности  к  красоте  и  тайне мира Анна незаметно

вплела  в свое земное ощущение жизни и это же чувство она взяла с собой и в свой

последний  путь.  В  этом  настоящий  смысл  ее  предсмертных  грез,  в  которых

господствует  мотив  преображения,  одухотворения  ее  существа  и  мира вокруг.

 

Принесли  ли нам нечто новое голос Анны, а еще через шесть лет слово ее духовной

сестры,  старухи  Дарьи?  Мы часто становимся пленниками довольно поверхностного

взгляда   на   человека:   тот   выключается  из  многообразия  своих  связей  и

бытийственных  корней,  сводясь  только к социальному, экономическому агенту или

сейчас  живущей психологической единице. Труд потомственных земледельцев включен

в   природные   циклы,   связан   с   жизнью   неба   и   земли,   с   мистерией

произрастания  растений,  с  чутким  пониманием  природных  явлений и тварей, он

научает  прислушиваться и к выси, и к глуби мира, в определенном смысле он более

космичен.  Переживание  и  понимание  жизни  у  Анны  и  Дарьи не плоскостное, а

глубокое  и  трагическое.  Силы,  лепящие  человеческую судьбу, не лежат для них

сверху  и  на виду; для них реально существуют умершие, духовные энергии, идущие

от   прошедших   поколений,   есть  со-весть  о  должном,  укорененная  в  самой

душе  человека,  но  есть  и трезвое понимание слабой животной природы человека,

падкой на легкий путь забвения и наслаждения минутой.

 

Старуха  Дарья  из  «Прощания  с  Матёрой»,  по существу, уже настоящий народный

философ,    движимый    единым    пафосом,   со   своей   глубоко   оригинальной

мировоззренческой   интуицией   и   системой   ценностей.   С  этим  пафосом  мы

сталкиваемся  сразу  же:  он  –  в  ее  обращенности  назад,  к отцам и предкам.

Ей  дано  драгоценное  чувство  рода,  того,  что  сейчас  живущий человек «лишь

в  малой  доле»  на этой земле. Она себя понимает ответчицей и ходатаем за часто

не   осознаваемую   или   презрительно   попираемую  толщу  предков.  Пушкинское

восклицание  о  «любви  к отеческим гробам»: «Животворящая святыня! Земля была б

без  них  мертва...»  –  для  Дарьи  интимнейшее  и всепоглощающее содержание ее

личности.  Погружая  нас  в переживания и видения своей героини, разворачивая ее

аргументы в споре с безоглядным вперед, автор убеждает нас, что ее назад

вовсе  не  ретроградного  свойства, что в этой обращенности лежат истоки чего-то

ценного   и  даже  спасительного  для  человека.  Глазами  Дарьи  вырисовывается

истинный  объем  понятия того острова, который «назвался громким именем Матёры».

Громкость этого корня питается и бездонно-гулким звучанием матери-сырой

земли,   и   матерой   крепостью   натурально-родового   уклада   жизни.   Обзор

Дарьей острова, его леса, поля, луга, отдельных природных созданий, личностно

выдающихся  на  общем  фоне,  таких,  как  царский  листвень,  идет не просто по

горизонтали   данного,  расстилающегося  перед  взором  мира,  а  углубляется  в

вертикаль   прошлого.   Каждая   деталь   целого   оказывается  частью  обжитого

людьми  пространства,  как  сейчас говорят, антропогенного пейзажа, впитавшего в

себя  жизнь  целых  поколений,  незримо  обвитого их судьбами. Открывается новое

измерение  драмы  происходящего:  дело,  оказывается, не просто в том, что сотню

человек   переселяют   на  новое  место  (остров  должен  быть  затоплен  водамирукотворного  Братского  моря),  –  готовится искоренение как бы целой ноосферы,

человекосферы  живущих  и  некогда живших, ныне истлевающих прахом в этой земле.

 

Когда  к  концу  повести Дарья, обрядив свою избу к смерти, ушла из дому и целый

день  бродила  без  памяти  по  острову,  то  чудился  ей рядом странный зверек,

пытавшийся  «заглянуть  ей в глаза», а находят ее вечером у «царского лиственя».

Чтобы  опустить  нас  еще  на  один  уровень  реальности происходящего, Распутин

вводит  в круг персонажей это маленькое фантастическое существо, Хозяина Матёры.

Он  действительно  как  бы от самой Матери-земли, вещий крот ее потаенной жизни.

Его  сфера  –  микромир  Матёры,  его  изощреннейшему  слуху, осязанию, обонянию

внятна  вся  незаметная  человеку рябь бесчисленных, мелких существований земли.

Хозяину  открыт  бездонный  нижний  космос  жизни,  мир  его дуновений, шорохов,

копошений.  Ему ведомы предчувствия и предзнания жизненных сроков тварей и вещей

острова.  Через него возникает недоступный прямому человеческому восприятию срез

в  будущем убиении Матёры: произойдет не только разрушение органического уклада,

выкорчевывание  жизни  поколений,  но и буквальное стирание с лица земли и из ее

глубины  неисчислимой  живой твари и созданных для верной службы вещей. По всему

этому  живому  и  вещному  многообразию  уже  идут трупные пятна будущего конца,

точно  фиксируемые  Хозяином  острова.  А  к «царскому лиственю» три раза (как в

сказке)  подбираются  пожогщики,  каждый  раз  с  прибаутками: «У нас дважды два

четыре»,  «У  нас  пятью  пять  – двадцать пять», «У нас шестью шесть – тридцать

шесть»,  –  удостоверяющими  их  полную уверенность в своей власти над природой.

Замечателен  сам  этот контраст между мужичками, приготовишками «эвклидова ума»,

готового  все  рационализировать  и  верящего  в  легкую  победу с помощью своих

технических  чудес,  и  неподдавшегося  могучего лиственя, вырастающего в символ

глубины,  стойкости, иррациональности природного корня жизни. Все они союзники в

единой  беде,  грозящей земле: силы матери- природы (Хозяин острова, листвень) и

Дарья, родственно-отеческое сознание и совесть человека.

 

К  концу  повести  нагнетается  глубинная  трагическая  тема  Дарьи: она целиком

повернута  на  ушедших,  тут весь ее сердечный трепет, чуткое вслушивание в свою

душу.  Эта  ее самая потаенная, интимно-лирическая тема выходит на поверхность в

трех   свиданиях  с  родными  усопшими  на  кладбище.  Из  них  третье  –  самое

напряженно-трагическое,  уже  после  того, как становится окончательно ясно (как

она  говорит  сыну Павлу), что: «Могилки, значитця, так и оставим? Могилки наши,

изродные?  Под воду?.. Ежели мы кинули, нас с тобой не задумаются кинут... О-ох,

нелюди  мы,  боле  никто».  Это последнее свидание происходит, когда деревня уже

опустошена,  свезли  картошку  и  корову, осталось поджечь избы, и кладбище тоже

разорено,  нет  «ни крестов, ни тумбочек, ни оградок», все потихоньку подчищено.

Дарья  приходит  на  могилки  тех,  «кто  дал ей жизнь», для покаяния, выпросить

прощение,  за  то  что не смогла предотвратить то, что с ними вскоре произойдет.

Ее   растревоженной   совести   представляется   видение   будущего   Суда,  где

расходящимся  клином  стоит  весь  ее  род,  а  она  на  острие  этого клина как

ответчица:  «А  голоса все громче, все нетерпеливей и яростней... Они спрашивают

о  надежде,  они  говорят,  что она, Дарья, оставила их без надежды и будущего».

 

Мировая  литература,  особенно  романтическая  поэзия  –  существовала  и  целая

кладбищенская  лирика  –  не  раз  приводила своих героев на кладбище. Тужили об

ушедших,  горевали  о  собственном  неизбежном  конце.  Здесь  тоска  конечности

особенно  усиливалась  самим  местом  элегического  раздумья.  Грустный звук мог

соседствовать  с философическим цинизмом, порождаемым зрелищем бренности всего и

всех   (вспомним   знаменитые   речи  могильщика  в  «Гамлете»).  Старуха  Дарья

продолжает  те  принципиально новые для литературы акценты долга перед умершими,

которые  так  явственно  прозвучали у Андрея Платонова... Здесь же, на кладбище,

героиня  Распутина  заново  рождает  те вечные вопросы, которые всегда звучали в

человеческой  душе, но рождает и ставит их уже с новым обогащением. «И кто знает

правду  о  человеке:  зачем он живет? Ради жизни самой, ради детей, чтобы и дети

оставили  детей,  и  дети  детей  оставили  детей  или  ради чего-то еще? Вечным

ли   будет   это  движение?  И  если  ради  детей,  ради  движения,  ради  этого

беспрерывного  продергивания  –  зачем  тогда  приходить  на эти могилы». Она неможет  принять  дурной бесконечности «продергивания» родовой нити; один узелок –

живая  личность  –  распустился,  другой – завязался, тоже распустился и так без

конца.  Если  так,  то  правы  неоглядывающиеся  Клавка  Стригунова  и  Петруха,

жуирующие  настоящим,  так  сказать, «пирующие на могилах» отцов и предков. Сама

Дарья  ищет  ответа, пока он для нее таков: «Правда в памяти. У кого нет памяти,

у  того  нет  жизни»,  но  и это, – понимает она, – еще не вся правда, полный ее

объем еще предстоит добыть.

 

«Распалась  связь  времен»,  связь самых родных, так толста кора отчуждения, что

не  доходит  сквозь  нее  боль  и стон матери, интуиция, сердечное проникновение

ссохлись  и  отпали  как  лишние;  трагический отблеск ложится на последние часы

жизни  старухи  Анны,  на  последние страницы «Последнего срока». Трагичен и тот

«раскол»,   в  который  уходит  горстка  старых  людей  во  главе  с  Дарьей.  В

символической,  завершающей  повесть  сцене  в  густом  тумане заблудился катер,

ищущий  Матёру,  но  и  остатние  матёринцы,  сбившись  в  единую кучку в бараке

Богодула,  как  старообрядцы-самосожженцы,  без  света, в темноте ведут странный

разговор,  не  разговор,  а  словесное  ощупывание  друг друга, словно призраки,

потерявшиеся между тем и этим светом...

 

«Прощание  с  Матёрой»  не  столько повествование о некоем конкретном затоплении

одного  сибирского  острова,  сколько  философская  повесть,  ставящая  вопрос о

границах  и  нравственных  пределах прогресса. Насыщенно- символическое звучание

вещи   расширяет   смысл   происходящего  до  судьбы  целой  земли,  прощания  с

натурально-природным  укладом.  Но  природно- родовую основу жизни нельзя просто

выкинуть,  ее  надо  воссоединить  с  духом,  с развитием. Каждое прощание, даже

готовящее  переход  на  качественно  высшую,  необходимую в развитии ступень, не

может  происходить  без  боли  и  трагедии,  разрыва  с  устоявшимся  и  в своей

сбалансированности  гармоничным порядком. Прощаться надо, без него нет движения,

вопрос  в  том,  как прощаться, беспамятно ли, отбросив все, как старую рухлядь,

или  любовно-  человечески,  не  отряхивая  родной  прах  с новой, скрипящей еще

обуви,  не  забыв взять с собой все то нетленно-ценное, что выработали поколения

живых  людей  до  тебя.  Взгляд  старухи  Дарьи  вносит  важнейшие  измерения  в

восприятие  и  понимание мира, не одномерно-сиюминутные, но глубинные, связанные

с  включенностью человека и в общеприродную, космическую жизнь, и в родовую цепь

преемственности   поколений.   Корни   и   вершины  человеческого  бытия  нельзя

разделять,  это  может  привести  лишь к усыханию и гибели древа жизни на Земле.

 

Некоторым  критикам  показалась  реалистически  не  мотивированной  сложность  и

глубина  представления  деревенской  старухи  о  природе  человека,  философская

убедительность  ее  позиции  в  споре  с  внуком.  Да,  простая крестьянка видит

натуральное  несовершенство  человека,  сомневается в его праве, не разобравшись

до  конца  во  всей  взаимосвязи  живого  и  неживого, дерзко перекраивать все в

природе,    она    точно   схватывает   противоречия   прогресса,   односторонне

направленного на технический путь, забывающего о необходимости органического

усовершенствования  самой  физической  и  нравственно-духовной природы человека.

Она  напоминает  нам очевидную истину: в прогресс внешних человеку орудий уходят

все  усилия  ума  и  таланта,  а  сам  человек  стал  еще  слабее  с  ростом его

искусственных  подпорок,  часто  он  уже  не  властвует  целиком над самим же им

развитыми  техническими  возможностями,  а  без  рефлекса  высшей цели, «души» в

самих  недрах  научного  исследования,  наука  может  превратиться  в  какого-то

распоясавшегося  демона,  который сам не знает, куда его понесет – в «рай» или в

«ад». Да, и сложно, и глубоко!

 

И  так  же  в  другом,  правда,  психологическом  уже  плане было и в предыдущей

повести  «Живи и помни». И тогда высказывались претензии писателю: не слишком ли

изощрен  самоанализ  простых  героев,  не усложнен ли он несколько искусственно,

литературно?   На   мой   взгляд,   такого  рода  сомнения  не  учитывают  одной

существенной  особенности построения народного характера у Распутина: он никогда

натуралистически  не  упрощает  его,  принципиально  признавая  за ним настоящую

личность   со   всеми  присущими  ей  измерениями:  самосознанием,  нравственной

ответственностью,   глубинной   психологией.   Другое   дело,   что  образное  и

лексическое  выражение  состояний  своих  героев  сибирский  писатель каждый раз

черпает  из  мира  понятий,  бытового  обихода,  опыта  их  самих, что и создает

органичность художественной ткани его повестей.

 

Критика  в  свое  время  много  и  справедливо  говорила об образе Настены как о

нравственном  центре  «Живи и помни». Но, на мой взгляд, наиболее психологически

новаторской  для  нашей  литературы  удачей  писателя  стал тип дезертира Андрея

Гуськова,  тщательно  исследованный  излом  его  души.  С трагедиями настениного

типа,  когда  две равномощные для героя ценностные связи приходят в неразрешимое

столкновение,   мы   нередко   встречаемся   в   искусстве;  это,  по  существу,

классическая  трагедийная  ситуация, разработанная со времен античности. С одной

стороны,  у Настены – ее деревня, малая община, за которой стоит большая родина,

мир  людей,  их  понятия  добра  и  зла, которые она разделяет всем существом; с

другой  –  ее  муж,  с  которым  она,  по  тем  же  укорененным  в  ней народным

представлениям,  составляет  нераздельную  физическую  и нравственную единицу. А

муж  взял  да и выпал из общей правильной жизни, стал преступником, и изгоем, да

еще  по  высшей мере вины. Но отделиться от доверившегося ей близкого человека в

момент  его  крестных  испытаний,  пусть  даже грех его неподъемно велик, она не

может,  тем  более  что  чувствует  и свою долю вины в преступном повороте жизни

мужа.  Настена  гибнет  сознательно  и  добровольно,  гибнет  посреди  Ангары  –

символический  образ  конца  ее  метаний между двух берегов, двух раздирающих ее

правд.  Уходя  из  жизни,  она  уносит  с  собой  и последнюю надежду мужа на ту

«память  крови»  о нем, которая продлится в ребенке. Это единственное, доступное

ее  душе,  мягкой,  не терпящей насилия над другим, наказание Андрею, наказание,

осуществленное  тут  подсознательно,  но  непреложно,  как  бы  от  имени  всех.

 

Трагедия  Настены  и  Андрея  существенно  разная. Начнем с того, что Настена не

может  выбрать,  а  Андрей  уже  совершил  свой  роковой  выбор.  Одним актом он

непоправимо  отделился от мира людей, лишился всякого социального содержания (он

уже  буквально  никто,  не  колхозник,  как  когда-то,  не  воин,  даже  не сын,

только   муж,  и  то  подпольный)  и  встал  одиноким,  голым  просто  человеком

перед  лицом  неминуемого  конца.  Случай  Андрея  являет  достаточно  редкий, в

советской   литературе   мало   затронутый   тип.   В   западной,   особенно   в

экзистенциалистской  литературе,  напротив,  не  раз  прослеживались такого рода

безнадежные   тупики,   особая   психологии   маргинала,   чужого,  волка  среди

людей.  Более  того, те же экзистенциалисты считали освобождение своего героя от

всех  социально-  типических,  профессиональных, семейно-бытовых и прочих одежд,

так   сказать,   его   редукцию   до  чистого  человека,  противостоящего  общей

метафизической  судьбе, единственной формой выхода в истинное существование. Для

Распутина  же  такая  освобожденность  человека  от общественной его сущности не

только   не   повышает   градус   его  бытийственной  истинности,  а  неудержимо

стремит   вниз,   губит  его  как  человека.  Недаром  с  особой  пристальностью

всматривается  Распутин  в  последние  терзания его собственно экзистенциального

тупика,  когда  он  остался совсем один, отрезанный от единственной человеческой

души,   которая   ему   «дышать  давала».  Здесь  испытуются  пределы  человека,

обнаруживаются   –   от  противного  –  необходимые  составляющие  его  природы.

Собственно   человеческие  качества  не  поддерживаются  и  медленно  угасают  в

той  обстановке,  в  какую попал Андрей, прячась в лесу за Ангарой. Он предается

бесцельным   блужданиям,  маниакальным  действиям,  как  будто  играет  какую-то

абсурдную  пьесу  своего  жалкого  конца  с новыми персонажами: остатками снега,

луной,    ангарским   тронувшимся   льдом.   Начинаются   странные   провалы   в

памяти,  сознание  расползается,  как  трухлявая  ткань. Подкатывают дикие, злые

желания.  Гуськов  как  бы  опускается  ниже  по  эволюционной  лестнице:  в нем

восстанавливаются  погребенные  атавистические  способности, отныне обретенное и

изощрившееся  звериное  чутье  заменяет  ему  почти  все  другие  органы чувств.

 

По   ходу  повествования  складывая  мозаику  факторов,  формировавших  характер

Андрея,   писатель   ненавязчиво   подводит   читателя   к   выводу:   не   одни

обстоятельства,  внешние  ли,  среды,  истории  или  внутренние, наследственные,

делают  людей. Главное – это собственный фундаментальный выбор отношения к миру,

включающий  или  нет и чувство ответственности перед собой и людьми. Уж до чего,

казалось,  обстоятельства  Настены  были тяжелее, чем у Андрея: вымершая в голод

семья,  сиротское детство побирушки, но это не только не ожесточило ее характер,

но  из  всех  мытарств,  как из кипящего сказочного чана, вышла она еще отраднее

для  людей.  У  Настены,  то  что  называется,  отчетливая  доминанта  на добро,

т.  е.  она обладает способностью видеть в людях прежде всего их благую сторону,

тем  самым  укрепляя  в  себе  и  окружающих начатки добра. В ней Распутин особо

выделяет,  как во всех своих любимых народных героях, отсутствие всякой зависти,

мудрое приятие своей доли, своего счастья, той только тебе уготованной части,

которую  надо  честно  и достойно снести. У Андрея же, напротив, одна из главных

побудительных  причин  к  определенному  выбору  и  действию  – чувство какой-то

постоянной   обойденности   судьбой,  мучительное  недовольство  своим  жребием.

Первоклеточка  душевной  порчи  Гуськова  обнаруживается  писателем  в первой же

глубинной  интроспекции,  на  страницах его воспоминаний о том, как он уходил на

фронт.  Целый  букет недобрых ощущений владеет Андреем, но в лейтмотив выводится

чувство    обиды.    С   поразительной   настойчивостью   Распутин   вбивает   в

читателя  это  слово: будь внимателен, здесь ищи первую бациллу! Его «обидели» и

люди,  и  деревня,  и  даже  окружающая  природа,  и Ангара: так скоро он как бы

отринут  родным местом, которое останется безразличным к его возможной гибельной

участи  и  будет  так  же «красою вечною сиять...»! Невольно вспоминаются совсем

другие  литературные герои из другой литературной эпохи: мятежные индивидуалисты

байронической  складки,  которые  также  прежде  всего  обижались:  не только на

людей,   общество,   на  непонявшую  их  великую  душу  возлюбленную,  но  и  на

равнодушную  к  их  терзаниям,  к  их  «мировой  скорби»  природу,  да и на весь

космический  строй.  Разъедающая  их  обида  питается комплексом счетов с миром,

претензий  и  требований. Источники любви иссякают в сердце, и тогда весь мир им

постоянно  что-то  должен.  Страдание  этих  героев  –  это  страдание свернутой

на  себе  самости  вечного  подростка, забывшей о солидарности с другими людьми,

как  будто  те  в  каком- то ином положении. Эту же отъединенность от других, от

ближних  прежде  всего,  подчеркивает  Распутин  в  своем  герое. Та «диалектика

души»,   в   данном   случае   падшей  души,  которая  раскрывается  в  повести,

основывается   на   уроках  русской  классической  литературы,  и  прежде  всего

Достоевского.  Распутин  разворачивает сложнейшие, в тонких переходах внутренние

монологи  героя,  в  которых  масса,  казалось  бы,  несоединимых, терзающих его

чувств,  переживаний,  пониманий  –  от  самоосуждения  и  раскаяния  до  злобы,

извращенного  сладострастия  окончательного  падения.  Писателем  была соблюдена

точная  мера  в  постижении  глубинной психологии героя, в соотношении теневой и

светлой красок этой «пестрой души».

 

Андрею Гуськову единственно внятна ценность просто жизни, собственной и своего

как  бы  продолженного  тела  –  семьи,  его  волнует  биологическая сохранность

в   роде.   Гипертрофированная  в  ущерб  общественным  связям  привязанность  к

единственной  святыне  –  маленькому  семейному очажку – и губит его. Но он же и

жертва,  жалкая  жертва  войны. Протест против войны проходит через всю повесть,

через   эмоциональные   всплески  напряженно  чувствующих  героев,  но  особенно

убедительно  –  в  конкретном  показе того маленького разреза общенародной беды,

каким  тут  является  судьба жителей сибирской деревни, ее вдов и сирот. Сколько

раз  мучительно прокручивается в душе героя: зачем надо было страшной силе войны

испытывать  его на прочность, вместо того чтобы мирной, доброй жизнью взращивать

в  нем  добро...  Как-то  особо  затмилась  для  него  человеческая  мера войны,

обернувшейся  какой-то  жестокой  и  нелепой железной машиной, в последнем бою с

неожиданно  возникшими немецкими танками, когда он и был тяжело ранен. Возможно,

это  потрясшее  его  впечатление  от  бесчеловечного  лика войны дало «смелость»

Андрею  на первое решительное движение. повлекшее его после госпиталя не обратно

на  войну,  а к дому, к убежищу на берегу Ангары. На деле такое заботящееся лишь

о  себе  инстинктивное бегство означало как раз предательство тех сил, которые в

своем  предельном  напряжении  стремились пресечь эту машину войны, ужаснувшую и

душевно  травмировавшую распутинского героя. Вот этого основополагающего чувства

и понимания не было дано Гуськову, блудному, так и не покаявшемуся сыну

народа.  Губительный тупик, на который он себя обрек, встает в повести Распутина

как   страшный,   отрицательный   опыт,   призванный   учить  и  предостерегать.

 

В  «Живи  и помни» особенно велика изобразительная, образная, символическая роль

природы;  все  происходящее  в  ней,  смена  состояний,  времен года, явление ее

главных  космических  персонажей:  неба,  звезд, солнца, луны, жизнь ее стихий и

тварей  находятся  в  тончайших соответствиях с человеческой душой. Такой подход

не   только   не   отменяет  объективности  природного  мира,  его  собственной,

таинственной  и  тайной  жизни,  он настаивает лишь на возможности для человека,

самого   части   природы,   увидеть   себя   на   ее  экране.  Нового,  поистине

замечательного  уровня  проникновения одновременно и в жизнь человеческой души и

в  жизнь  природы  достигает  Валентин Распутин в серии своих поздних рассказов,

опубликованных впервые в 1982 году.

 

Односуточный  поход  пятнадцатилетнего  Сани из рассказа «Век живи – век люби» в

дальнее,  заповедное место тайги стал для него чудным мгновением открытия мира в

его  живой, многообразной и неисповедимой полноте, а через мир – и самого себя в

своих  душевных  глубинах.  Подросток  проникает  в  настоящий первозданный храм

Природы,  где она ему, чуткому, сознательному, чувствующему своему созданию (как

первочеловеку  и  первозрителю), открывает свою настоящую жизнь, впускает в свои

празднества,  во  всех  сменах  своих блистательных декораций от утра, полдня до

вечера  и ночи. Все здесь в зените и пределе своей сущности как воплощение самой

идеи  Дня  или Ночи: «его величество и его сиятельство день» и ночь, первая ночь

Сани  в  тайге,  открывающая  почти  по-тютчевски  нечто неизмеримо большее, чем

просто   жизнь   самой   земли,  дневное  кишение  ее  тварей,  когда  выступает

таинственное  бытие  самого космоса. Вхождение Сани в великую мистерию природной

и   космической   жизни  передано  писателем  с  поразительной  силой;  кажется,

достигнуты    какие-то    почти    чудесные    возможности   словесно   выразить

«неизъяснимость  мира». Но резко с высот восторженного парения и слияния с миром

кидает  подростка  в  человеческую  пакость, особенно омерзительную в силу самой

своей  мелкости.  Оказалось,  что  всю  ягоду,  которую  набрал  он, надо тут же

выбросить:  он  ее  складывал  в  оцинкованное  ведро,  и  она  вся отравленная,

негодная.  А  один  из спутников, некий дядя Володя, это заметил сразу, но никак

не  предупредил вовремя паренька из какого-то странного злорадства. Казалось бы,

именно  этот  контраст  хотел  выявить автор: блистательная природно-космическая

рамка,  а  в  ней  гадят  и  скрежещут  люди.  Но  нет,  писатель  идет  глубже.

Переворошено  все  нутро  юноши,  был он и вознесен, и повержен, и оскорблен, на

большие  пределы  испытан, и вот во сне он вдруг среди различных всплывших в нем

голосов  (и  не  только  голосов дневного, одномерного сознания, но и поддонных,

уходящих  в  неисследимую глубь его индивидуального и коллективного подсознания,

может  быть,  целой  толщи  предков, вынесших его к бытию) он слышит вдруг среди

«знакомых  и  ведомых»  «такие грязные и грубые слова и таким привычно-уверенным

тоном»,  что  в ужасе просыпается: «что это? кто это? откуда в нем это взялось?»

Этим  вопросом  буквально  кончается  рассказ.  Остановись он за абзац до этого,

проклятием  дяде Володе за его подлость, увело бы это читателя на мелкий уровень

мстящей  эмоции. Нет, загляни в себя, в своем глазу увидь «бревно», в себе ищи и

вытравляй  то  недостойное,  что есть в каждом, и не вали свою «праведную» злобу

только   на   другого,   на   своего  ближнего,  который  в  силу  каких-то  его

обстоятельств  повернулся  к  тебе  своей  гадкой стороной. Мы всего не знаем, а

потому  не  можем  безоговорочно  осуждать. Эта подспудно таящаяся аналитическая

нота,  относящаяся  к  миру  людей,  межчеловеческих  отношений,  введенная  так

художественно-ненавязчиво,  достойно  венчает открытие большого природного мира,

которое здесь происходит.