5
Рассказ «Не могу-у», кажется, стоит особняком к другим рассказам этой серии, в
нем ярко проявилась еще одна важнейшая сторона художественного мира Распутина.
Все его творчество ярко свидетельствует, что он не только психолог и метафизик,
но и блестящий писатель-моралист, страстный публицист и умный социолог,
претворяющий свое наблюдение и понимание в точное слово и образ. В этом
рассказе рассуждающий, оценивающий авторский голос звучит прямо, он полон боли,
сострадания, негодования: как же страшно распорядился собой этот человек,
спившийся «бич», носящий вычурное имя Герольд! Вспомним блестящие страницы
«Последнего срока», где эта же тема решается писателем в жанре как бы
отдельного этюда (две главы повести о том, как, купив два ящика водки на
предполагаемые поминки, братья на радостях, что мать вдруг чудом от смерти
отошла, начинают их распивать, сначала одни, потом с дружком): тут целая
россыпь точнейших бытовых, психологических, юмористических деталей,
своеобразный фольклор и даже целая философия и социология бутылки. Вся гамма
многообразных переживаний, связанных со службой у «зеленого змия»,
представлена самым колоритным и тонко-ядовитым образом. Распутин создает
гротескный образ: как обязанные мужички, при деле, верные рыцари тяжкой службы
при «идолище проклятом». Водка здесь подобна одушевленному существу, и, как со
злым, капризным и деспотическим властелином, с ней надо уметь «обращаться». Да,
одну из немаловажных примет современного народного быта, а за ним и состояния
души исследует здесь писатель: чуть ли не вся жизнь рядом с этим центральным
ритуалом как бы обесценивается, служит подготовкой (деньги заработать),
ожиданием (получки), наполнена разного рода хитростями (жену, тещу провести),
разговорами вокруг... А какая культовая психология развилась, какие тонкости
переживаний себе выработали вокруг своего идола! У древних индийцев был
священный ритуальный напиток сома, пьянящего и вместе целительного действия,
его представляли особым богом, хранителем физического и нравственного здоровья,
покровителем поэтов, пророков и жрецов, ему поклонялись, пели особые гимны. Его
предком был языческий индоевропейский мед, медовый напиток, а одной из
разновидностей – античный нектар, напиток богов, дающий бессмертие. А тут так
пали, что злой нектар забвения, средство отключения и одурения возвели чуть ли
не в некое отрицательное божество, своего рода дурную, сатанинскую сому.
«Большая в ней, холера, сила, попробуй справься?» – с тоской раба безнадежно
констатирует Михаил.
И разворачивает целое обоснование культа: какая-то новая, никак неизбываемая
усталость и безнадежность навалилась на плечи, снимают ее водочной промывкой,
да за ней маячит дурная бесконечность: тяжкое похмелье, стыд, работа и опять то
же, и стыд, и усталость заливать. «Организм отдыха потребовал. Это не я пью,
это он пьет». От чего же отдыха? Сколько неоправданных перекосов и испытаний
пришлось перенести именно сельскому труженику, не говоря уже о тех страшных
перегрузках, которые понес не только физический, но и нравственный, психический
организм народа во время революции, разрухи, коллективизации, голода, войны. Да
и в целом, может быть, ни одна эпоха не была столь кризисной в представлениях о
добре и зле, о пределах человеческого в человеке, как двадцатый век. Моральная
деградация легко вползает в растерянный организм, значит, тем более важны для
нашей человеческой крепости образы тех же распутинских старух,
напоминающих о лучших нравственных качествах народа, а эти качества, как все
ценное в человеке, нуждаются в постоянном поддержании и росте. Иллюзорный же
путь «освобождения» через водку – с такими издержками и разрушениями в себе и
вокруг – гибелен для народа. За всеми колоритными сценами, за плутовскими
рассказами пьяниц, за точно переданной некоторой симпатично-простодушной
«дегенеративностью» мужиков (что дети малые!) встают настоящее народное зло,
серьезные сдвиги и повреждения в душе человека, его нравственном здоровье.
В одном из своих интервью Распутин писал: «Матёру, мою деревню, затопили. Люди
ее живут сейчас, кто в городе, кто в рабочем поселке, и я должен идти за ними,
должен смотреть, что ими утрачено, что приобретено». В «Пожаре» (1985) Распутин
словно выполняет свое давнее обещание. Главный герой повести Иван Петрович
Егоров – «на краю» физических и нравственных сил. Хотелось лишь одного – как бы
«умереть» в этом своем состоянии, и чтобы сгинула нынешняя так
устоявшаяся у них в поселке жизнь, и затем пробудиться, воскреснуть вместе со
всеми уже в другом, обновленном качестве. И вдруг как будто кто услышал
единственное сейчас желание героя и вызвал уничтожающую и очищающую стихию:
«Пожар!». Недаром автор тонко отмечает: «Ивану Петровичу {...} почудилось,
будто крики идут из него». И дальше вся повесть строится по наиболее близкой
Распутину художественно- композиционной логике, движется в скрещении двух
временных потоков: настоящего (сам пожар и люди на нем) и прошлого (где идет
исследование причин, обстоятельств и сил, приведших к нынешней ситуации).
«Пожар» по жанру можно определить как философско-публицистическую повесть. При
том что центральное ее событие, запечатленное в самом названии, подано
реалистически достоверно, чрезвычайно живо, картинно, можно сказать, оно,
несомненно, является здесь как заданное писателем испытание людям и как
определенный символ.
Если во втором временном плане повествования творится суд нравственный над тем
поворотом, который приняла жизнь в поселке, суд внутренний, никому не
видимый, героя над самим собой, то в сценах пожара разворачивается как бы
внешний суд над этой же жизнью. Горят склады, материальные магазинные
ценности, масса их тут, и таких в том числе, каких жители и не видят на
прилавке; огонь пожирает ту вещность, обладание которой стало для многих
единственным смыслом существования. Пламя пожара ярко высветило людей в их
сущности, выделило и тех, кем крепится прочность и порядок жизни, кто готов изо
всех сил спасать, что еще можно, и строить жизнь дальше; и тех, что лихи и
бесстрашны лишь в азарте разрушения, опьянении катастрофой; и тех, кто
действует по принципу: рушится все – тащи с пылу, с жару, во всеобщей
неразберихе сколько можешь! И огонь, и сами люди ордой прошлись по собранным на
складах вещным богатствам. Но огонь самосуда проносится и в душе героя;
внутреннее его состояние рисуется в тех же красках, почти в тех же словах, что
и картина после реального пожара: те же разорение, дым и обломки. Недаром огонь
почитался всегда в двух своих нераздельных ликах, карающем и испытующем, как
начало, несущее разрушение, но и очищение одновременно. В этой грозной для
живого стихии сгорают плевелы, скверна мира, идет суд ему. И конкретная
катастрофа в повести не столько сам пожар, а тот людской погром, венчающий себя
смертоубийством, который здесь учиняется. Пожар, скорее, образ неизбежности
катастрофы для того типа отношений к жизни и друг к другу, который установился
в этих местах, символ своеобразной кары и испытания людям и их порядку.
Анализ общей ситуаций, к которой пришла жизнь в рабочем поселке Сосновке,
вобрал в себя опыт многолетнего социологического наблюдения сибирского писателя
над процессами реальной жизни, которые по-разному отражались во всех его
крупных вещах. И везде проходит одно предупреждение: убить инстинкт
земледельца, органичность его страсти к необходимому, дающему цельное и прочное
самочувствие труду, весь его соразмерный и природосообразный тип существования,
складывавшийся веками, – небезопасная операция, назад этот инстинкт трудно,
если вовсе невозможно, будет вживить. А главное – созидается психология
иждивенческая, не творящая, а потребляющая, вскармливается логика паразита и
захребетника, «знающего одну дорогу – в магазин». Об этой-то «другой привычке»
жить для комфорта, полегче, без особого труда, боли и ответственности
размышляли и Кузьма из «Денег для Марии», и старуха Анна, и Павел, сын Дарьи. А
такая жизненная логика уже, как раковая опухоль, способна изъесть весь организм
и где-то в своей серой перспективе грозит большой бедой. Кстати, в своих
произведениях Распутин умеет выявить не всегда и всем очевидные душевные
последствия «яростного натиска покорителей» природы, прежде всего родной,
сибирской. Есть что-то зловещее в процессе, когда мощнейшая техника подчистую,
головокружительно быстро расправляется с тем, что природа создавала
тысячелетиями, что человек всегда воспринимал как заветную святыню, как свое
богатство и красу. Такое легкое и как бы моментальное ее поругание сминает
нечто драгоценно-трепетное в самом человеке, поселяет в нем то ли
растерянность, то ли цинизм и бесчувственность.
Писатель дает целый разрез социальных типов современного сибирского поселка,
занятого заготовкой леса, причем часто хищнической. Интересны его наблюдения
над расплодившимся бесцельно и безрадостно кочующим племенем человеков (чаще
всего в виде всякого рода сезонников). Тут мы словно сталкиваемся с
возрождением новых «лишних людей», недаром, как конституционную черту этого
типа писатель отмечает его своеобразный индивидуализм, «гордое» одиночество.
Обычно нарождаются они в эпохи кризиса ценностей и целей и живут в мертвом поле
бесцельного, бессмысленного существования. И блуждают по нему, и блудят, и
отчаиваются, и забываются, и живут, «только б вечность проводить», скучную
вечность абсурдных мгновений. Память о себе эти современные «лишние люди»
оставляют почти такую же, как и их давние предшественники: в лучшем случае
нелепыми чудачествами, странными «выкидонами», в худшем – сея пример
безжалостной мести «обидчику». Но всегда результат их вторжения в традиционно
устоявшийся жизненный уклад один: вносится в него какая-то растерянность,
разлад.
Егоров болезненно переживает деградацию людей, взывает к совести, но остается,
по существу, в одиночестве. Но он из тех людей, которые могли бы присоединиться
к словам Сократа, отчеканившего на все времена императивное сознание своей
индивидуальной ответственности за исповедуемые нравственные убеждения: «Даже
если все согласятся – я один не соглашусь!» Однако неожиданно оказалось так,
что внутри героя объявилась инстанция, которая с ним самим не согласилась, –
его собственная душа. Словно она ведает какие-то более высокие ценности, чем
совесть и правда, которым служит Иван Петрович. И эти его всегдашние путеводные
ориентиры вынуждены смутиться и уступить непонятному давлению этой высшей силы.
Через все беспокойные вопрошания героя встает предчувствие истины: есть
какой-то существенный изъян в прямолинейном обличительстве, которому «по
совести» предавался наш герой. «Душа, если принуждением хотя раз будет
приведена в стыд, впадает в нечувствительность; и после этого не в состоянии
слушаться даже и кротких слов», – мудро свидетельствовал свт. Иоанн Златоуст.
Может быть, не хватило герою в его требованиях к людям той единственно
животворящей и действенной силы, какой является любовь, любовь, для которой
другой не просто внешний объект, изобличаемый за недолжное поведение, но
личность, а в ней надо разобраться и ей же помочь сойти с недостойного пути.
Две основные силы-энергии движут жизнью: память, богатство наследия, активное
воздействие прошлого в его высших, проверенных временем идеях и ценностях, и
творчество, поиски новых путей, созидание ранее невиданного. Только в
гармоничном соединении обеих сторон возможно плодотворное движение. Без
прошлого, без памяти – в широком ценностном значении слова – это движение может
превратиться в какие-то судорожные рывки, широковещательные скачки, которые
вскоре обнаружат свою эфемерность, а то и глубокую вредность. Без второго, без
творчества – стояние на месте, застылость, упадок. Герою Распутина не просто
ведома первая сила, он ей служит всем своим существом. Лучшие персонажи всего
творчества Распутина и этой повести преданы этому началу. Охранительный пафос,
одушевляющий Ивана Петровича, драгоценен. Распутин в своих выступлениях не раз
говорил, что теперь именно сохранение трех вещей: мира, природы и памяти
стало тем главным делом, от успеха которого зависит сама жизнь. Но даже
охранять надо творчески, искать повышения качества объединяющих действенных
идей (в самом разном масштабе – от семьи, работы до народа и человечества),
которые могли бы увлечь и слабых, и сомневающихся, и отчаявшихся, и озлобленных
– каждого личностно. Так вот в нравственных усилиях героя, на мой взгляд, не
хватило творческого начала, творческого подхода, каждый раз конкретного, в
зависимости от времени, места и человека.
«“Тихие” герои, заставляющие нас задуматься о тайне и судьбе народа,
способствуют приобщению к этой судьбе, надо полагать, больше, чем герои
резонерствующие, громкоговорящие, деятельно-правильные»[3], – писал Распутин.
Его знаменитые женские характеры, даже такие из них, как старуха Дарья, что
умели в прямом споре отстоять свои убеждения, принадлежали именно к такому типу
героев. Они были многомерны и словно неисчерпаемы; в них действительно сквозила
милосердная глубь народной души. На их фоне Иван Петрович и в своих думах о
жизни, о современных мутациях в понятиях добра и зла, даже в своих столь тонких
душевных погружениях остается более плоскостной фигурой. К тому же, как только
в повести Распутина в качестве главного героя появляется мужской персонаж,
женщина при нем фактически лишается собственного голоса. Так было в «Деньгах
для Марии» с образом самой Марии, так и в «Пожаре» с Аленой, женой Ивана
Егоровича. Ведь у Распутина, как правило, одно центральное лицо оттягивает на
себя весь глубинно-психологический, философский заряд произведения. И когда это
бывает женщина, заряд возрастает в напряженности и силе, словно подключаясь к
каким-то тайным источникам питания.
При этом для нас, конечно, ценны дополнительные к всепониманию, глубине и
мягкости женского народного типа новые мужские гражданские черты характера
Егорова, чувство ответственности за свой, данный от рождения угол земли, каким
бы испытаниям это чувство здесь ни было подвергнуто. И не сможет, несмотря ни
на что, уехать Иван Петрович из дома, идея и образ которого стали итогом всех
его сомнений и раздумий. «И до каких же пор мы будем сдавать то, на чем вечно
держались? Откуда, из каких тылов и запасов придет желанная подмога?» – сколько
таких вырванных из сердца, оскорбленной совести героя вопросов разбросано по
всей повести! Чтобы достойно жить дальше, надо начинать на них отвечать –
поиском, делом, творчеством. В финале кажется, будто этого ждет сама земля.
Есть два слова, выражающих одно понятие: родина и отчизна. Все знают, что это
синонимы, но, как все синонимы, они вовсе не абсолютно тождественны друг другу.
Отчизна, происходя самим своим корнем от «отца», больше взывает к рациональной
сфере в человеке, к воле и чувству долга; Отчизна – это твоя страна в ее
исторической, социальной, государственной судьбе. Родина – представление более
сердечное (так и просится: родина-мать), чувство родины, уходя в недра родового
бытия, укореняется на самом глубинно-бессознательном уровне человека; это
чувство в своих истоках питается такими первейшими реальностями, как мать,
родная природа, родной язык, фольклор («бабушкины сказки»), затем – семейный
уклад, человеческие взаимоотношения и традиционные нравственные ценности того
места, которое тебя взрастило.
Вспомним одно прекрасное старинное слово: «таинник», то есть причастник некоей
тайны, ее ведатель, посвященный. Распутин – таинник этого особого чувства
родины (кстати, и не очень-то скажешь: чувство отчизны). «Удивительно и
невыразимо чувство Родины {...} Какую светлую радость и какую сладчайшую тоску
дарит оно, навещая нас то ли в часы разлуки, то ли в счастливый час
проникновенности и отзвука!» Как всякое чувство, чувство родины имеет у
Распутина свои пики, когда оно является во всей своей незаемной, трепетной
силе. Это те редкие мгновения, когда писатель являет нам себя в роли
посвященного, и через него пифийно обнаруживает себя эта лоновая,
душевная, кровная реальность родины. Тут-то особенно проявляется распутинская
способность глубоко вчувствоваться в природу и одновременно в себя, его
медитативный тип духовности. От чувства начинается переход к более
рациональному уровню, ибо только на основе чувства Родины возможно дальнейшее
осознание своей причастности большему целому, чем твоя малая родина,
своего долга и ответственности перед отчизной, перед человечеством.
Без этого чувства и долг, и ответственность будут только наученными, головными,
а потому их легче и стереть, и исказить. Именно об этом драгоценном
эмоциональном ядре, не поддающемся отчуждению и извращению, проникновенно
напомнила нам «деревенская» проза в лучших своих образцах. Не случайно малая
родина как образ, понятие, действительность особенно зазвучала здесь. Если с
отчизной в нашем представлении связываются больше мужские образы: герои,
исторические и культурные деятели, столпы государственности, то с родиной в
вышеизложенном смысле – женщины, матери, бабушки, хранительницы фольклора,
народной мудрости, устоев и традиций. Они-то и заняли такое важное и какое-то
заветное место в этой прозе.
«И все же в чем отличие писателя, вышедшего из деревни, от городского писателя?
– спрашивает себя Распутин и отвечает: – Думаю, в более чувственном и менее
рационалистическом восприятии жизни»[4]. Однако сам он сочетает в себе в полной
мере оба качества. Так же как он и чуткий художник (и даже поэт) родины,
ее природы, ее особых душевных начал, которыми пронизаны женские образы,
эмоционально-лирические лейтмотивы его произведений, и одновременно писатель,
болеющий судьбами своего отечества, взывающий к совершеннолетней
ответственности перед прошлым, настоящим и будущим, прозаик-моралист и
социальный критик.
В Распутине больше, чем в других ныне работающих писателях, выражена отчетливая
учительная интонация. Представление о миссии писателя как воспитателе и
духовном руководителе своего народа у него идет от русской классической
традиции. «Писатель не просто поэт эпохи, но еще и мыслитель, и воспитатель, и
тот не обозначенный пока другим словом пастырь, заботящийся о добродетели своих
прихожан, то есть читателей»[5]. Настойчиво повторяет он свое убеждение, что
писательство – «служба единому богу – правильному и возвышенному воспитанию
человеческой души»[6].
Этому убеждению Распутин остался верен и после болезненно пережитого им
национального разлома последнего десятилетия XX века: распада большой родины,
смены строя, кризиса экономики и жизни, новых народных бедствий и культурных
мутаций... Довольно длительный период после пророческого «Пожара» Распутин если
и выступал в печати, то больше в жанре публицистическом, глубоко личном,
сочетавшем логическую убедительность с образным, эмоциональным началом. Круг
страстных забот его прямого слова, стремящегося к немедленному будящему,
терапевтическому воздействию, был разнообразным и цельным: литература и ее
назначение, защита языка от процессов, подмывающих его органическую силу и
красоту («экология речи»), но главное – ценностные ориентиры экономического и
общественного развития, человек в резко меняющемся мире, вопросы охраны
природы, прежде всего конкретно связанные с Байкалом и Сибирью, памятников
истории и культуры, и, наконец, борьба за возрождение и развитие ценностей,
национальных и культурных задач, смятых в ходе новой «революционной» эпохи.
И все же основную свою цель «воспитания человеческих душ», лечения и
выправления их Распутин может наиболее действенно осуществлять своими
художественными произведениями, где он не социолог и публицист, а прежде всего
глубинный психолог, ведающий скрытые двигатели души, противоречивую динамику ее
жизни, тайные сюжеты ее переживаний и конфликтов. «Настала пора для русского
писателя, – писал он в «Моем манифесте» (1997), – вновь стать эхом народным и
не бывавшее выразить с небывалой силой, в которой будут и боль, и любовь, и
прозрение, и обновленный в страданиях человек»[7]. Здесь же, отмечая
катастрофическое снижение за последние годы числа читателей серьезной
литературы в России, писатель объясняет это и материальной бедностью, «и дурным
качеством навязываемых книг, и невольной виной каждого за попущение злу»:
«Попустила читающая Россия, и теперь, отворачиваясь от лжеучителей, она
отвергает и кафедру, с которой они выходили. {...} Чтобы вернуть доверие к
литературе (а это пришлось делать и после революции 1917 года), писать надо
так, чтобы нельзя было не прочитать, подобно тому, как нельзя было не прочитать
“Тихий Дон”»[8]. «Сейчас не требуется писать много» – впрочем, сам Распутин
всегда отличался тем, что избегал многописания, многоглаголания, каждый раз
предельно концентрируя свое видение, свое послание, свой урок в
классически сжатых, завершенных вещах. Его художественно совершенные рассказы
1990-х годов: «В ту же землю», «Нежданно-негаданно», «Новая профессия», «Изба»
следуют самопризыву, выраженному в «Моем манифесте», неся в себе точные