§ 1. Историографическая концепция

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 
68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 
85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 
102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 
119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 
136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 
153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 
170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 
187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 
204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 
221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 

В современной историографии общественной мысли утверждается взгляд на российскую социологию как науку, противостоявшую официальной марксистской идеологии и политическому режиму. Это справедливо в той степени, в какой противостоят наука и идеология. В данном случае речь идет о том, что социология была чужеродным элементом в корпусе советского марксизма. Самым радикальным выражением такого подхода является свидетельство, что социология в СССР была до определенного времени запрещенной, «репрессированной» наукой, примерно такой же, как генетика и кибернетика, и даже само слово «социология» нельзя было произносить громко. Эта точка зрения имеет теоретическое обоснование — постулат о невозможности существования науки об обществе в несвободном обществе: поскольку марксизм-ленинизм несовместим с идеей научного социального познания, тоталитарная власть должна ничего не знать о реальной общественной ситуации [64, с. 97, 100].

Соответствующим образом выстраивается и историческая периодизация взлетов и падений социологической науки в России. Предполагается, что развитая социологическая традиция, существовавшая до октябрьского переворота 1917 г., была прервана большевистской властью. Уничтожение научной социологии условно датируется 1922 г., когда были высланы за границу выдающиеся российские ученые, в том числе П.А.Сорокин, Н.А.Бердяев, С.Л.Франк, П.Б.Струве и др. В 1920-е гг. социологическая работа еще продолжалась, но затем социология была объявлена буржуазной лженаукой, не только не совместимой с марксизмом, но враждебной ему [20, с. 53]. Отсюда следует вывод, что до конца 1950-х гг. социология фактически прекратила существование. Ее ренессанс начался в период либеральных хрущевских преобразований и закончился в 1972 г. «разгромом» Института конкретных социальных исследований АН СССР. После этого начался новый период — «век серости» [69]. Такова историографическая схема, доминирующая в обсуждении судеб российской социологии. «Хорошая» социология противостояла «плохой» идеологии — как любое черно-белое изображение истории идей, эта схема вытекает из предубеждений. Вероятно, главное из них — неприятие советского марксизма, который в течение долгого времени препятствовал свободомыслию в России Даже если это так, отсюда не следует, что социология в силу своего научного характера являла альтернативу официальной доктрине вообще и историческому материализму в частности. Кроме того, нет убедительных оснований отказывать историческому материализму — теории, обладающей исключительно мощным эвристическим потенциалом, — в праве занимать место в числе ведущих социологических доктрин XIX—XX столетий.

Советская версия марксизма лишь кажется непроницаемой и монолитной. Действительно, может возникнуть впечатление, что научная мысль здесь застыла в оцепенении. Однако даже в самые мрачные времена в общественных науках не прекращалось то, что в рассказах об ученых называют «творческим горением». (Чего стоит, например, творческая судьба З.Я. Белецкого — одной из самых неординарных, но забытых фигур в марксизме сталинского периода, автора экзотической леворадикальной версии социологии знания [7].) За идеологическими штампами, переполнявшими публикации по общественным наукам, довольно трудно угадать проблеск мысли. Здесь приходится читать между строк. Поэтому лучше писать историю социологических идей как историю людей. Тогда можно увидеть, что марксистская общественная мысль соединяет в себе унаследованную от диалектики величайшую изощренность в построении риторических и мыслительных фигур, глубоко закодированный лексикон, обвивающий жесткие несущие конструкции официальной доктрины, уникальное умение распознавать невидимые движения идейной атмосферы, пренебречь которыми мог бы позволить себе только дилетант. Догматизм и ортодоксия создавали своеобычный стиль теоретизирования, внутри которого, как и внутри любого канона, хватало места и для свободомыслия, и для школьного прилежания, и для плюрализма мнений.

Непредубежденный историк отметит в совокупном обществоведческом тексте советского марксизма влияние различных философских идей (в том числе идеалистических), многообразие школ, направлений, группировок и, конечно, «катакомбную» науку, не отраженную в журналах и монографиях, но создававшую нормы профессиональной коммуникации и производства знания. Это было присуще диалектическому и историческому материализму, логике, этике, эстетике, истории философии. Социология не составляет исключения в этом ряду. Равным образом для объективного исторического исследования неприемлемо разграничение «хороших» социологов и «плохих» идеологов, хотя изучение групповой борьбы и позиционных конфликтов в научном сообществе имеет принципиально важное значение для объяснения многих идейно-теоретических контроверз. Во всяком случае, нельзя заранее исключать существование «плохих» социологов и «хороших» идеологов.

Положение социологии в советском обществе было уникальным. Социология была органической частью проекта, на основе которого создавалось само общество. История идей не знает иного эксперимента такого рода. Смыслообразующий центр этой идейной химеры явлен стремлением к конструированию искусственной, призрачной реальности. «Идея» не знает покоя, постоянно стремясь к какой-то «практике» и одновременно отвращаясь от нее. Слово и дело не могут жить друг без друга, но и ужиться не могут. А наука и учение становятся здесь избавлением от безысходности даже тогда, когда упражняется в них мастер категориального бельканто.

Как бы то ни было, требуется сделать все возможное, чтобы будущие поколения могли аргументирование, без предубеждений оценивать семидесятилетний период господства советского марксизма и не смотреть на него как на время тотального мрака и лжи, которое надо поскорее вычеркнуть из исторической памяти. Если не осуществить рациональную историческую реконструкцию изнутри, люди, которым довелось жить и работать в это время, будут казаться либо бессовестными приспособленцами, либо угнетенными умниками с фигой в кармане. Гордый взор иноплеменный не заметит здесь ничего заслуживающего серьезного внимания. Типичное свидетельство об этом периоде оставил столь проницательный наблюдатель, как Льюис Фойер, побывавший в Советском Союзе в 1963 г.: единственные светлые пятна в обстановке непрекращающегося кошмара представляли собой свободомыслящие грузинские обществоведы и неофициальный философский кружок студентов МГУ, существовавший по недосмотру КГБ [60, с. 47].

Наша задача — показать непрерывность российской социологической традиции, никогда не замыкавшейся в рамки академической доктрины. Унаследованная от немецкого интеллектуализма приверженность категориям диалектики, дух отчаянного марксистского философствования, тесная связь с идеологией и массовой пропагандой придавали идее-монстру неповторимое внутреннее очарование. Эта идея может не нравиться, но вычеркивать ее из истории не следует. Кроме идей, исключительное значение для понимания российской и советской социологии имеет история профессионального сообщества и научных учреждений, составляющих важный элемент системы «институционального плюрализма», включающей неформальное распределение власти, взаимодействие и борьбу интересов [62, р. 22—24], которая оказала серьезное влияние на реформирование политического режима.