§ 3. Толкование культурно-символических кодов:  русский характер и советский простой человек

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 
68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 
85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 
102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 
119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 
136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 
153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 
170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 
187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 
204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 
221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 

Интеллектуальное неудовлетворение, связанное с холистической тупиковостью ортодоксальной марксистской культурологии, сопровождалось на рубеже 70—80-х гг. глубинным культурным кризисом, точнее, кризисом идентичности модернистского субъекта.

В незамысловатом рядовом человеке уже с трудом угадывался «благородный» символический код «советского человека». Незаполитизированная постановка вопроса «кто мы?» неизменно подталкивала исследователей к сциентистским проектам культурно-символических кодов, иллюзорность которых к тому времени уже мало у кого вызывала сомнение. Исследовательская сосредоточенность на теме толкования символических кодов знаменует начальный этап новой парадигмы отечественной социологии культуры. Этот шаг стал возможным лишь благодаря сознательному отказу от «формационной» логики в анализе культуры, равно как и от идеологизированного прогрессизма.

Раскодирование, т.е. новое осмысление — амбивалентный процесс. С одной стороны, мы действительно наблюдаем объективированный культурно-символический кризис в обществе, утрату идентичности, по типу «мы — советские люди». С другой стороны, социологические попытки расшифровать прежние символические коды, по сути, представляют собой реконструирование прошлого.

Процесс научного осмысления универсальных идентификационных кодов культуры (т.е. осмысления своего я в социокультурном пространстве) стимулировался литературным потоком диссидентской, как, впрочем, и просто запрещенной русской философской мысли, дореволюционной и русского зарубежья, на разные лады истолковывающей русский характер и советского человека.

«А был ли вообще советский человек советским?» или он, скорее, был озабочен конструированием наборов черт и характеристик, которые предписывались ему довлеющими социальными институтами? Уже в начале 80-х гг. в отечественной социологии наметилось интеллектуальное продвижение в сторону понимающей парадигмы социологического знания.

В 80-е гг. тенденция к толкованию (в том числе и конструированию) культурно-символических кодов, по сути, обозначает начальный этап отечественной социологии культуры, исследующей символические, экспрессивные и интерактивные аспекты социального поведения человека, групп, институтов общества и т.п. Разумеется, всякое толкование символических кодов есть всего лишь приближение к действительности, но именно в этой приближенности и проявляется социологическая природа самого знания. Установка на истинность сменяется установкой на операционализм, структурную целостность, иерархичность, соподчиненность знания, социологическую иронию в конце концов. Зачастую отдельные фрагменты подобных конструкций выглядят трюизмами, однако в системе социологического толкования — приращением знания и усовершенствованием метода культурного анализа. Работ, которые с уверенностью можно было бы отнести к числу социокультурологических, пока еще немного. В нашем обзоре мы хотели бы остановиться на трех наиболее ярких примерах.

Один из таких проектов был начат в 70-е гг. и завершен в начале 80-х, но опубликован лишь в 1994 г.

Его автор К.Касьянова ставит перед собой задачу структурировать то, что в повседневном языке советского общества уже давно обрело исключительно одиозное звучание, а именно русский национальный характер [2]. В целях упрощения автор метафорически определяет национальный характер как «общество внутри нас», проявляющееся в виде однотипных реакций людей одной и той же культуры «на привычные ситуации в форме чувств и состояний» [2, с. 26], т.е. как «структуру базовой личности». Рассматривая смысл исторического противоборства интеллигенции и государства «за народ» в течение двух последних столетий, Касьянова вполне резонно утверждает: равно как «попытка русской интеллигенции выработать приемлемый для всего общества комплекс идей, на основании которого могла бы сложиться нация, окончилась неудачей», так и «формальные отношения, налаживаемые государством, этими "социальными архетипами" не осваиваются» [2, с. 86]. Авторская интерпретация подобного неприятия проста: все идеологии и учения не затрагивали «иерархии ценностей», скрытой в коллективных представлениях, связанных с «социальными архетипами» [2, с. 87].

«В основе национального, точнее, этнического характера..., — пишет Касьянова, - лежит некоторый набор предметов или идей, которые в сознании каждого носителя определенной культуры связаны с интенсивно окрашенной гаммой чувств или эмоций... Появление в сознании любого из этих предметов приводит в движение всю связанную с ним гамму чувств, что... является импульсом к более или менее типичному действию» [2, с. 32].

Национальный характер описывается через набор априорных предметов и идей, окрашенных в сознании личности — носителя национального характера — сентиментами, мотивирующими тот или иной тип социального действия. Социальные архетипы в этой логике выступают структурами более сложного комплекса национального характера. Какими же архетипами Касьянова наделяет русский национальный характер?

Исходно психологизируя национальный характер, автор считает возможным описывать русский этнотип через его относительное сближение с типологически конкретной моделью акцентуированной личности. В данном случае русский характер - с эпилептоидным типом личности, наделенным вдобавок выраженной циклоидностью. Эпилептоиду свойственны построение сложных систем целепола-гания, последовательная реализация собственных планов, при этом он крайне мало учитывает, «что делает или что думает его социальное окружение». Будучи

циклоидой, в спокойные периоды он апатичен, упрям, основателен, умеет добиваться результата, невзирая на любые трудности. В неспокойном цикле он может долгое время блокировать накапливаемую эмоциональность, но если уж «зарядился энергией», то «взрывается, бурно и сокрушительно» [2, с. 128]. Заметим, что Касьяновой все же удается не встать на шаткий путь гипертрофированного психологического детерминизма, она, скорее, наоборот, пытается донести до читателя свое понимание культуры как главного фактора воздействия на наследственно-природный генотип. Культура в этом процессе противостоит генотипу.. Дело генотипа — создавать затруднения, дело культуры — их преодолевать. Таким образом, мы не есть чистые эпилептоиды. Мы культурные эпилептоиды [2, с. 131].

Эпилептоид чрезвычайно подвержен обыденному ритуализму действий, совершая многие из них автоматически. В этом смысле его практически невозможно убедить отказаться от привычной рационализации поведения. Будни эпилептоида описаны Касьяновой с чувством сокровенного феноменологического сопереживания. В результате сам тип становится до боли выстраданным, а не просто описанным со стороны, отчего с легкостью узнаешь в созданных типажах если уж не себя самого, то по крайней мере многих из своего окружения.

Парадоксален автор в утверждении того, что русские — лучшие достижители, чем американцы, имея в виду, что «суждение о русских как о нецелеустремленных, неиндивидуалистичных людях, лишенных той черты, которую американцы именуют "достижительностью", социологически и культурологически верно с точностью до наоборот» [2, с. 161]. Более того, по конкурентности, как выясняется, русские фактически не уступают среднему американцу и лишь слегка отстают по установке на деловитость. Если вспомнить, что книга писалась до появления так называемых новых русских, то как не удивиться авторскому пророчеству.

Однако Касьянова все же возвращается в лоно стереотипного представления о русских. Достаточно настойчиво автор подчеркивает, что в русской культуре «существуют собственные архетипы целеполагания и целедостижения, непохожие на западноевропейские»; точнее, «наш соотечественник отдает предпочтение действиям ценностно-рационального типа перед целерациональными» [2, с. 164].

Смысл достижительского императива русского этнотипа Касьянова передает формулой: «Добиваться личных успехов — это не проблема, любой эпилептоид умеет это делать очень хорошо; а ты поработай на других, постарайся ради общего дела!» По сути, это означает, что «как только на горизонте появляется возможность реализации ценностно-рациональной модели, культурный эпилептоид с готовностью откладывает свои планы и всякие "житейские попечения", он чувствует, что вот наступил момент и он может, наконец, сделать "настоящее дело", то дело, из которого он лично никакой выгоды не извлечет, и вот это-то и есть в нем самое привлекательное».

В соответствии с выстроенной архетипической моделью, русскому этнотипу устроение дел социума куда важнее его собственных дел; равно и участие в делах социального целого приносит ему больше смысложизненного удовольствия, чувство нужности и значимости. В логике подобного метафизического рассуждения есть опасность идеолого-культурологических номинаций. И Касьянова не избегает этой участи. Как бы невзначай автор делает вывод, для нее принципиально значимый. Она пишет: «Мы народ воистину коллективистский, мы можем существовать только вместе с социумом, который мы постоянно устраиваем, охорашиваем, волнуемся и переживаем за него, который, в свою очередь, окружает нас теплом, вниманием, поддержкой... Наш социум, наша группа — это средостение, связующее звено между нами и этим миром. Чтоб стать личностью... мы должны стать соборной личностью» [2, с. 180].

Упомянем некоторые другие базовые черты, которыми Касьянова наделяет русский культурно-символический код. По ее мнению, даже современный русский типаж отличает так называемый религиозный фундаментализм. Подразумевается же под этим свойственное русскому человеку фундаменталистское отношение к моральным правилам и склонность к самоотказу и аскетизму, пусть даже и при всем парадоксальном сочетании этого с утраченной верой в обществе в Бога. Нам думается, что и здесь речь идет, скорее, об универсальном феномене культурного ригоризма, не выражающем исключительную специфичность русского этнотипа.

Подводя предварительный итог, заметим, что «эпилептоидная» картина русской истории и культуры, при всех очевидных откровениях и пророчествах, культурологически остается не вполне завершенной и концептуально несистемной. Одна из причин, как нам представляется, заключается в намерении автора воссоздать целостную картину культурно-символического кода русского национального характера и выстроить его в логике структурирования взаимосвязанных социокультурных черт и характеристик, противопоставив их культурно-родовым универсалиям человека современного. Учитывая время и условия, когда создавался этот труд, нельзя отказать книге Касьяновой в почетном праве открыть отечественный список социолого-культурологических штудий в области семантической структуры нашего соотечественника.

Другой пример социолого-культурологической аналитики в определенном смысле демонстрирует отказ от философско-методологической намеренности на всеобъемлющий исторический охват.

Советский простой человек. Уже в перестроенный период тема раскодирования (напомним — переосмысления) простого советского человека становится не только предметом научного анализа, но и задачей культурно-идеологического самопознания.

Очевидно, что советский человек — это канон интегративного типа советской культуры, продукт советской модернизации, а посему приближающийся к любому другому канону модернизма (например, к коду средний американец или средний француз). Возможна ли вообще в таком случае интегральная модель советского человека? Теоретически, да. Вопрос же заключается в том, насколько эта модель советского человека социологически корректна и соответствует реалиям.

Появление в 1993 г. книги под редакцией Ю.А.Левады «Советский простой человек» явило собой событие в плане становления отечественной интерпретативной социологии культуры [6].

В основе книги — крупномасштабное исследование, проведенное Всероссийским центром изучения общественного мнения по репрезентативной национальной выборке еще в ноябре 1989 г. Авторский коллектив не стремился осуществить всеохватывающий, систематический анализ феномена советский человек.

В отличие от Касьяновой, авторы «Советского простого человека» не конструируют никаких стержневых гипотез, на которых выстраивается культурно-символический код, хотя, конечно же, наделяют советского человека набором базовых характеристик, число которых не столь значительно. Что же отличает советского человека в первую очередь?

1. Представление о собственной исключительности: советский — это особый человек. Он воспринимает себя как носителя исключительных ценностей, «своей системы социальных мер и весов... вплоть до эстетических, этических и гносеологических категорий ("свои" критерии истины и красоты) и т.п.» [6, с. 14].

2. Государственно-патерналистическая ориентация, при которой нормативное социальное чувство вовлеченности в государственное дело сопряжено с обратными ожиданиями отеческой заботы со стороны государства о подданных.

3. Сочетание внутренней установки на иерархичность миропорядка с выраженной экспрессией эгалитаризма — антиномия, парадоксально именованная авторами иерархическим эгалитаризмом. Советского человека отличают сознательность (т.е. готовность принять существующий порядок и режим) и справедливо-практический эгалитаризм, отвергающий лишь то неравенство, которое не соответствует принятой иерархии, например, незаслуженные привилегии и нетрудовые доходы.

4. Имперский характер этого социального типа, построенный, по мнению авторов, в той же антиномической схеме: национальное — ненациональное.

«Все перечисленные характеристики скорее говорят о принадлежности человека определенной системе ограничений, чем о его действиях. Отличительные черты советского человека — его принадлежность социальной системе, режиму, его способность принять систему, но не его активность» [6, с. 24].

Метафора всей семантики советского человека — его универсальная простота. Это и ориентация на всеобщее усреднение (требование «быть как все»), и отвержение элитарности, как, впрочем, и всякого уклонизма, открытость для понимания со стороны себе подобных, и простая забота о выживании, и привычка довольствоваться малыми радостями. А для такого социального характера достаточно и простого государственного контроля и управления: между простым человеком и простой властью как бы исчезает опосредующее звено — социально-групповые идентификации, т.е. собственно гражданское общество. И поэтому вовсе не неожиданно звучит вывод исследователей:

«В свое время принято было говорить о «коллективности» человека советского. Этой черты мы попросту не обнаружили. Между тоталитарным государством и одиноким индивидом не занимали сколько-нибудь важных позиций никакие социально-психологические общности, связанные с профессией, занятием, интересами и т.д.» [6, с. 26].

Кульминационным пунктом становится утверждение авторов, что важнейшей особенностью советского человека является принципиальная невозможность осуществления всего набора его нормативных установок. А отсюда двойной стандарт образцов поведения: принятие высших (идеологизированных) ценностей становится необходимым условием для реализации ценностей приватных. В результате практически каждый совершал «сделку с дьяволом», стремясь сохранить себя. Эти сделки, губительные для личности, разрушали нравственные критерии общественных отношений и в конечном счете размывали само общество.

«...Мы можем рассматривать феномен человека советского в его социологических параметрах как феномен исторически преходящий» [6, с. 32].

Авторы «Советского простого человека» обнаруживают, что советский человек отказывается от достижений, сдержан он и в отношении инициативы других. В чем природа такого феномена? Авторы исследования предпочли интерпретировать эту нерациональную, с точки зрения западной культуры достижительства, социальную природу советского человека спецификой властных отношений, господствовавших в советском обществе, и особым ролевым статусом человека как государственного человека (метафора принадлежит А. Платонову).

Советский человек выступает, с одной стороны, носителем определенных функциональных качеств и свойств, а с другой — субъектом лояльности по отношению ко всему иерархическому пространству власти. Иными словами, «начальник» приобретает статус начальника прежде всего в силу своего лояльного отношения к высшим инстанциям власти. Так проявляется приоритет лояльности перед собственно деловыми качествами — компетентностью и профессионализмом.

В этой логике авторы формулируют вывод, принципиально значимый для понимания процесса становления отечественной социологии культуры:

«Поскольку государственная (идеологическая и партийная) лояльность не включает в себя достижительских критериев эффективности, инструментальной рациональности, а производственное достижение не гарантирует социального статуса и в строгом смысле вообще не связано с адекватным вознаграждением и социальным продвижением, то внутри самой системы советского общества (равно как и в устройстве советского человека) заложено неустранимое противоречие. Невозможно заставить работать индивида без реального вознаграждения, а вознаграждать его невозможно, не признавая значимости индивидуальных достижений, способностей, компетентности и не увеличивая тем самым авторитета работника. Поэтому понятно, что в советской действительности имеют место не фактическая лояльность, но и не фактическое исполнение той или иной функции в организации любого типа, а их разыгрывание, демонстративное исполнение» [6, с 75].

Как кажется, рано или поздно авторы склоняются к универсализации своих наблюдений. В самом деле, разве не на том же согласии покоится все социальное целое сегодняшней российской социальной системы при том, что принципиально изменилось символическое пространство общества. Следуя этой логике, мы понимаем, что не свершилось-таки в постсоветском обществе раскодирование советского человека.

Иными словами, распад тоталитарной системы в нашей стране слабо коррелирует с социокультурными принципами, на которых и поныне выстраиваются социетальная и институциональная структуры постсоветского общества.

В этом отношении заключительный постулат авторов книги о том, что «человек постсоветского общества надолго останется советским» [6, с. 265], видимо, корректнее было бы сформулировать в обратной направленности: социальные и властные системы преобразующегося общества выстраиваются в модальности и логике, навязываемых известными культурно-символическими и культурно-антропологическими схемами.

Обе рассмотренные книги — «Советский простой человек» и «О русском национальном характере» — объединяют склонность к излишней онтологизации символических кодов и социокультурных архетипов, недооценивание универсальной природы современного субъекта, а подчас и неосознанный отказ увидеть его в русско-советском культурно-антропологическом типе. Авторы рассмотренных культурологических проектов, видимо, не были озабочены проблемой включения отечественной культуры в ткань мировой цивилизации и истории. В результате мы получили теории единичного факта, социологическое отношение к которым может быть самым разным.

Разработка универсальных теоретических схем, в том числе и выстроенных на материале российской истории и культуры, означает дальнейший шаг отечественной социологии по пути выработки искомой модели социологии культуры.