ЧАСТЬ ВТОРАЯ

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 

Древнее предание, перешедшее из Египта в Грецию, говорит, что тот из богов, который был врагом людского покоя64, был изобретателем наук*. Что же должны были думать о науках сами египтяне, среди которых они зароди­лись? Дело в том, что они видели перед собою источники, науки породившие. В самом деле, если перелистаем мы все летописи мира и даже восполним, при помощи разных философских построений, все пробелы в очень сбивчивых хрониках, мы не найдем такого источника человеческих знаний, который отвечал бы нашим любимым представлениям о их происхождении.

* Нетрудно понять аллегорию сказания о Прометее; и не похоже на то, чтобы греки, приковавшие его на Кавказе65, думали о нем сколько-нибудь лучше, чем египтяне о своем боге Тоте. «Сатир, — рассказыва­ется в одной старинной басне, — увидев впервые огонь, хотел его обнять и поцеловать, но Прометей крикнул ему: «Сатир, ты будешь оплаки­вать бороду на твоем подбородке, ибо огонь жжется, когда к нему прика­саются»66. Таков сюжет фронтисписа.

Астрономия родилась из суе­верий; красноречие — из честолюбия, ненависти, лести, лжи; геометрия — из скупости; физика — из праздного любопытства, — все они и даже сама мораль вместе с ни­ми — из человеческой гордыни. Науки и искусства, таким образом, обязаны своим происхождением нашим поро­кам67: мы бы меньше сомневались в их достоинствах, если бы своим происхождением обязаны они были нашим доб­родетелям.

Порочное их происхождение даже слишком наглядно открывается перед нами снова в том, чему они служат. К чему были бы нам искусства, если бы не питающая их роскошь? Не будь людской несправедливости, зачем пона­добилась бы нам юриспруденция? Что сталось бы с исто­рией, если бы не было ни таранов, ни войн, ни заговор­щиков? Одним словом, кто бы захотел проводить свою жизнь в бесплодном созерцании, если бы каждый, сооб­разуясь лишь с обязанностями человека и с требования­ми природы, отдавал все свое время только родине, несча­стным и своим друзьям? Неужто мы созданы для того, чтобы умереть прикованными к краям колодца, в кото­ром скрылась истина?68 Одно только это соображение должно было с первых шагов отпугнуть всякого человека, который всерьез стремился бы просветиться, изучая фи­лософию.

Сколько опасностей, сколько ложных путей угрожают нам в научных исследованиях! Через сколько ошибок, в тысячу раз более опасных, чем польза, приносимая исти­ною, нужно пройти, чтобы этой истины достигнуть? Несо­размерность затрат и результатов очевидна: ибо ложное может выступать в бесконечных сочетаниях, истина же существует лишь в одном виде69. Впрочем, кто же ищет ее со всею искренностью? Даже при самом большом жела­нии, по каким признакам можно с уверенностью ее уз­нать? В этой толчее различных мнений, что будет нашим критерием, позволяющим верно судить о ней?*. И что всего труднее, — если по счастию мы найдем, наконец, этот критерии, — кто из нас сумеет правильно его приме­нить?

* Чем меньше люди знают, тем более сведущими они себя счита­ют. Разве перипатетики в чем-либо сомневались?70 Разве Декарт не построил вселенную из кубов и вихрей?71 И разве даже теперь в Европе найдется настолько плохой физик, который не взялся бы бойко объяснять глубокую тайну электричества72, хотя она, вероятно, всегда будет приво­дить в отчаяние истинных философов?

Если наши науки бессильны решить те задачи, которые они перед собою ставят, то они еще более опасны по тем результатам, к которым они приводят. Рожденные в пра­здности, они, в свою очередь, питают праздность, и невоз­местимая потеря времени — вот в чем, раньше всего, выра­жается вред, который они неизбежно приносят обществу. В политике, как и в морали, не делать никакого добра — это большое зло; и каждый бесполезный гражданин может рассматриваться как человек вредный73. Ответьте же мне, знаменитые философы, вы, которые открыли нам, почему тела притягивают друг друга в пустоте74; каковы при обра­щениях планет отношения пространств, пройденных за равные промежутки времени75; какие кривые имеют со­пряженные точки78, точки склонения и точки изгиба; как человек все видит в Боге77; как душа и тело отвечают друг другу78 не сообщаясь так же, как двое часов в разных местах; какие небесные тела могут быть обитаемы79; какие насекомые размножаются необычным образом80, — ответь­те мне, говорю я, вы, которые дали нам столько блиста­тельных открытий: если бы вы не узнали ничего из этих вещей, были бы мы менее многочисленны, хуже управляе­мы, менее грозны для врагов, процветали бы меньше или были бы менее порочны? Подумайте же еще раз о значении ваших произведений и если самые просвещенные труды наших ученых и наших лучших граждан для нас столь малополезны, скажите нам, что должны мы думать об этой толпе безвестных писателей и праздных грамотеев, которые высасывают жизненные соки государства, не при­нося ровно никакой пользы.

Праздных, говорю я? О, если бы Богу было угодно, чтобы так было на самом деле! Нравы были бы тогда здоро­вее, а общество — спокойнее. Но эти бесполезные и ни­чтожные витии наступают на нас со всех сторон, воору­женные своими пагубными парадоксами, подкапываются под самые основы веры81 и уничтожают добродетель. Они презрительно улыбаются, когда слышат старые эти слова: «родина», «религия» и обращают свои дарования и свою философию на то, чтобы все, что есть у людей святого, разрушить и опорочить. И не то, чтобы они ненавидели в самом деле добродетель и наши догматы; они — враги общественного мнения; и чтобы снова привести их к подно­жию алтарей, достаточно было бы зачислить их в безбож­ники. О, это неистовое желание — отличаться — тех, кому это не дано!

Это большое зло — потеря времени. Но зло еще худшее несут с собою литература и искусство. Такое зло — рос­кошь, рожденная, как и они, из праздности и людского тщеславия82. Роскошь редко обходится без наук и ис­кусств, они же никогда не обходятся без роскоши. Я знаю, что наша философия, неистощимая в изобретении удиви­тельных афоризмов, утверждает, вопреки всему вековому опыту, что роскошь сообщает блеск государствам83; но, забыв о необходимости законов против роскоши, осмелит­ся ли она также отрицать, что долговечность империй зиждется на добрых нравах и что роскошь представляет собою диаметральную противоположность добрым нра­вам? Пусть роскошь представляет собою достоверный при­знак богатства; пусть она даже служит, если угодно, для умножения богатств: что же следует заключить из этого парадокса, столь достойного наших дней? и что станется с добродетелью, если люди будут вынуждены обогащаться любой ценою? Политики древности беспрестанно говорили о нравах и о добродетели; наши — говорят лишь о торговле и о деньгах84. Один вам скажет, что человек стоит в такой-то стране столько, сколько можно было бы за него полу­чить, если продать его в Алжир85; другой, следуя тому же расчету, найдет такие страны, где человек не стоит ничего86, и такие, где он стоит меньше, чем ничего. Они оценивают людей как стада скота. По их мнению, цен­ность человека в Государстве определяется лишь тем, что он в этом Государстве потребляет; таким образом, один сибарит стоил бы добрых тридцати лакедемонян87. Вот и угадайте, которая из этих двух республик, Спарта или Сибарис, была покорена горстью крестьян88 и которая из них повергла в трепет Азию.

Монархию Кира завоевал с тридцатью тысячами чело­век государь89 более бедный, чем самый незначительный из персидских сатрапов; а скифы, самый нищий из всех народов, противостояли самым могущественным монархам вселенной90. Две знаменитые республики оспаривали друг У Друга власть над миром91; одна из них была очень бога­той, у другой — не было ничего, и именно эта последняя разрушила первую. Римская империя, поглотив все богат­ство мира, стала добычею людей, даже не знавших, что такое богатство. Франки завоевали Галлию, саксы — Анг­лию92, не имея иных сокровищ, кроме храбрости и беднос­ти. Толпа бедных горцев, все вожделения которых не шли дальше нескольких бараньих шкур, унизив гордыню авст­рийцев, сокрушила затем богатейшую и грозную Бургунд­скую династию93, приводившую в трепет властителей Ев­ропы. Наконец, все могущество и вся мудрость наследника Карла V9'1, подкрепленные всеми сокровищами Индий, раз­бились о горсточку ловцов сельдей95. Пусть наши полити­ки соблаговолят прекратить свои подсчеты и поразмыслят над этими примерами, и пусть они раз и навсегда поймут, что за деньги можно приобрести все, кроме добрых нравов и обычаев добрых граждан.

О чем же, строго говоря, идет речь, когда мы рассужда­ем о роскоши? О том, чтобы узнать, что важнее всего для держав: быть блестящими и существовать недолго или быть добродетельными и долговечными? Я говорю блестя­щими, но каким блеском? Склонность к пышности едва ли уживется в одних и тех же душах с любовью к честно­сти. Нет, невозможно, чтобы умы, погрязшие во множе­стве ничтожных забот, возвысились когда-нибудь до че­го-либо великого, и если бы даже у них и хватило на это сил, им не хватило бы на то мужества.

Каждому художнику желанны рукоплескания. Похва­лы современников — это самая драгоценная часть его на­грады. Что же ему делать, чтобы заслужить эти похвалы, если он имел несчастье родиться среди такого народа и в такое время, когда вошедшие в моду ученые позволили легкомысленной молодежи задавать тон; когда мужи жертвуют своими вкусами в угоду тиранам их свободы*; когда один пол решается одобрять лишь то, что соответст­вует малодушию другого, и потому терпят провал шедевры драматической поэзии96 и отвергаются чудеса гармонии?97 Что же сделает художник, господа? Он принизит свой ге­ний до уровня своего века и предпочтет создавать произве­дения посредственные, которыми будут восхищаться при его жизни, нежели чудеса искусства, которыми будут вос­хищаться лишь через долгое время после его смерти. Ска­жите нам, знаменитый Аруэ98, сколько откровенных и сильных красот принесли Вы в жертву нашим ложным приличиям! и скольких великих созданий стоил Вам дух галантности, породивший столько безделушек!

* Я весьма далек от того, чтобы считать, что такое влияние женщин есть само по себе зло. Это дар, которым их наградила природа; лучше направляемое, это влияние могло бы принести столько же добра, сколько зла оно причиняет сегодня. Никто еще не поймет, какие выгоды приобре­ло бы общество, если бы эта половина человеческого рода, которая управ­ляет другою, получала лучшее воспитание. Мужчины всегда будут таки­ми, как это будет угодно женщинам: если же вы хотите, чтобы они стали великими и добродетельными, научите женщин тому, что есть величие души и добродетель. Рассуждения, которые влечет за собою эта тема и которыми некогда занимался Платон, заслуживают дальнейшего разви­тия под пером, имеющим право писать о том же после столь великого мастера и защищать столь великое дело.

Так распущенность нравов — неизбежное следствие рос­коши — в свою очередь ведет к испорченности вкуса. Если же случайно среди людей выдающихся по своим даровани­ям, найдется один, у которого достанет твердости в душе, чтобы не примениться к духу своего века и не унизить се­бя жалкими творениями, — то горе ему! Он умрет в нужде и забвении. И это не пророчество, а плоды горького опыта! Карл, Пьер99, пришло время, когда кисть, предназначенная для того, чтобы умножать величие храмов наших изобра­жениями возвышенными и священными, выпадет из ва­ших рук или будет осквернена тем, что станет украшать непристойными картинками дверцы экипажей100. А ты, соперник Праксителя и Фидия101, чьим резцом древние могли бы воспользоваться, чтобы творить себе богов, спо­собных оправдать в наших глазах их идолопоклонство, не­подражаемый Пигаль, твоей руке придется лепить живо­ты смешных уродцев102, или — она не найдет себе работы.

Размышляя о нравах, нельзя не вспомнить с наслажде­нием картины простоты обычаев первобытных времен. Это — прекрасное побережье, украшенное руками одной только природы, к которому беспрестанно обращаются наши взоры и от которого отдаляешься столь неохотно. Когда люди были невинны и добродетельны, они хотели, чтобы боги были свидетелями их поступков, и они жили с богами под одной и тою же крышею; но вскоре, когда люди стали недобрыми, им наскучили эти неудобные сви­детели и они удалили их в великолепные храмы. В конце концов, они изгнали богов и оттуда, чтобы обосноваться в этих храмах самим, или, по меньшей мере, храмы богов уже перестали отличаться от домов людей. Это было пределом упадка нравов, и никогда пороки не заходили столь далеко, как в то время, когда их, так сказать, поддержива­ли мраморные колонны и когда они у входа во дворцы великих мира сего были запечатлены в коринфских капи­телях.

Пока умножаются жизненные удобства, совершенству­ются искусства и распространяется роскошь, истинное му­жество хиреет, воинские доблести исчезают; и все это тоже дело наук и всех этих искусств, что развиваются в тиши кабинетов. Когда готы опустошили Грецию103, все библио­теки были спасены от сожжения лишь благодаря тому, что один из победителей подумал: надо оставить врагам то их достояние, которое так удачно отвращает их от воен­ных упражнений и располагает к занятиям праздным и требующим сидячего образа жизни. Карл VIII оказался повелителем Тосканы104, почти не обнажая шпаги; а весь его двор приписал эту неожиданную легкость победы тому, что итальянские государи и дворянство больше увлекались остроумием и ученостью, чем занимались упражнениями, развивающими силу и воинское рвение. В самом деле, го­ворит тот здравомыслящий человек105, который приводит эти два случая, все эти примеры учат нас, что при таком военном порядке — и при всяком ему подобном — изуче­ние наук гораздо более способствует расслаблению и утрате мужества, чем укреплению этих чувств и воодушевлению людей.

Римляне признавались, что воинская доблесть исчеза­ла среди них по мере того, как они начинали понимать толк в картинах, гравюрах106, сосудах из золота и серебра и заниматься изящными искусствами; и, как если бы эта знаменитая страна была предназначена судьбою постоян­но служить примером для других народов, возвышение дома Медичи и возрождение искусств107 вновь и, быть может, навсегда погубили ту воинскую славу, которую Италия, казалось, возвратила себе за несколько веков пе­ред тем.

Древнегреческие республики с той мудростью, какою блещет большая часть их установлений, запретили своим гражданам заниматься всеми теми спокойными и требую­щими сидячего положения ремеслами, которые, ослабляя и разрушая тело, слишком рано иссушают стойкость ду­ши. В самом деле, как, думаете вы, смогут встретиться лицом к лицу с жаждой, усталостью, опасностями и смер­тью люди, которых малейшая нужда угнетает, а малейшая трудность лишает мужества? Откуда возьмется у солдат мужество, чтобы нести непомерные тяготы, к которым у них нет никакой привычки? Откуда возьмется у них пыл, чтобы совершать вынужденные переходы под командова­нием офицеров, которые не в силах держаться в седле? Пусть не указывают мне в ответ на прославленную доб­лесть всех этих современных воинов, которые вымуштро­ваны столь умело. Мне весьма расхваливают их храбрость в день битвы, но мне никак не объясняют, как они выдер­живают чрезмерное напряжение, как они переносят кап­ризы разных времен года и непогоды. Достаточно, чтобы немного пригрело солнце или выпал снег, достаточно ли­шить этих воинов некоторых удобств, чтобы в несколько дней рассеять и уничтожить лучшую из наших армий. Бесстрашные воины, стерпите однажды правду, которую вам столь редко приходится слышать. Вы храбры, я это знаю; вы одержали бы с Ганнибалом победу при Каннах и при Тразимене108; Цезарь пересек бы с вами Рубикон109 и поработил свою страну: но никак не с вами перешел бы Ганнибал через Альпы и не с вами победил бы Цезарь ва­ших предков110.

Битвы не всегда решают успех войны, и добиться успе­ха — это для генералов искусство более высокое, чем ис­кусство выигрывать сражения. Иной бесстрашно бросается в огонь, но это не мешает ему быть очень плохим офице­ром; и даже солдату, пожалуй, нужнее немного больше силы и выносливости, чем такая храбрость, которая не оберегает его от смерти. И не все ли равно для государства, как погибнут его войска: от лихорадки ли и простуды или от неприятельского оружия.

Если развитие наук вредно отражается на воинских качествах, то на свойствах моральных оно отражается еще более вредно. С первых же лет нашей жизни безрассудное воспитание изощряет наш ум111 и извращает наши сужде­ния. Я вижу повсюду бесчисленные заведения, где с боль­шими затратами воспитывают молодежь, чтобы научить ее всему, но только не выполнению ее обязанностей. Ваши Дети не будут знать своего родного языка, зато они научат­ся говорить на других языках, которые нигде не употреб­ляются; они научатся слагать стихи, которые они сами едва ли смогут понимать, не умея отличать заблуждения от истины, они овладеют искусством делать их, с помощью благовидных доказательств, неразличимыми и для других; но они не будут знать, что означают слова: великодушие, справедливость, воздержание, человечность; сладостное слово «родина» никогда не дойдет до их слуха, и, если перед ними говорят о Боге, то не столько для того, чтобы они почитали Бога, сколько чтобы они его боялись*. Я бы предпочел, сказал один мудрец112, чтобы мой ученик проводил время, играя в мяч, это, по меньшей мере, сдела­ло бы его тело подвижным. Я знаю, что детей нужно как-то занимать и что праздность есть для них самая страшная опасность. Чему же они должны научиться? Вот, поисти­не, удивительный вопрос! Пусть они учатся тому, что они должны будут делать, когда станут мужами**, а не тому, что они должны позабыть.

* «Философские мысли»113.

** Таково было воспитание спартиатов, по свидетельству самого ве­ликого из их царей114. «Достойно величайшего внимания, — говорит Монтень, — что в превосходном наставлении о государственном устрой­стве у Ликурга, поистине удивительном по своему совершенству и уде­ляющем однако столь много внимания прокормлению детей, как главной своей задаче, в самом этом пристанище муз, так редко упоминается об учении: как будто этому презирающему всякое иное ярмо юношеству вместо наших учителей наук дали лишь учителей доблести, благоразу­мия и справедливости»115.

Посмотрим теперь, как говорит этот же писатель о древних персах: Платон, говорит наш автор, рассказывает116, что «старший сын их царст­вующей династии воспитывался следующим образом. После рождения его поручали не женщинам, но двум евнухам, пользовавшимся наиболь­шим доверием царей по причине их добродетели. Они заботились о том, чтобы сделать его тело красивым и здоровым, и, когда ему исполнялось семь лет, заставляли его садиться на коня и отправляться на охоту. Когда он достигал четырнадцатилетнего возраста, они передавали его в руки четверки: самого мудрого, самого справедливого, самого воздержан­ного и самого доблестного из всей нации. Первый учил его религии, вто­рой — быть всегда правдивым; третий — побеждать свою жадность; четвертый — ничего не бояться»117  . Все, добавлю я, стремились сделать его благонравным и ни один — ученым.

«Астиаг, — говорится у Ксенофонта, — спросил у Яира118 о его послед­нем уроке. В нашей школе, — отвечал тот, — высокий мальчик, имевший короткий хитон, отдал его одному из своих товарищей меньшего роста и забрал у того принадлежащий ему более длинный хитон. Когда наш наставник предложил мне быть судьею в этом споре, я рассудил, что следует сохранить такое положение вещей, и это будет удобнее всего для обоих. В ответ на это он мне доказал, что я поступил плохо; ибо я исходил только из соображений удобства, а следовало прежде всего иметь в виду справедливость, которая требует, чтобы ни у кого не отнимали силою то, что ему принадлежит; и еще сказал, что мальчика за это высекли точно так же, как секут нас в деревне, когда мы забыва­ем первый аорист от глагола τΰπτω)*1. Мой учитель должен был произнес­ти превосходную речь in genere demonslraliuo*2, прежде чем убедил меня, что его школа может сравниться с тою».

*1 Я бью (греч.).

*2 В образцовом, показательном роде (лат.).

Наши сады украшены статуями, а наши галереи — кар­тинами. Что же, по-вашему, изображают эти шедевры ис­кусства, выставленные для всеобщего обозрения — защит­ников отечества или еще более великих людей, кои обога­тили его своими добродетелями? Нет. Эти картины изобра­жают все заблуждения сердца и ума119, заботливо выбран­ные из древней мифологии и выставленные на обозрение нашим детям с их ранних лет, вне сомнения, для того, чтобы у них всегда были перед глазами примеры дурных поступков даже прежде, чем они выучатся читать.

Откуда рождаются все эти заблуждения, если не из пагубного неравенства120, появившегося среди людей из-за различия дарований и унижения добродетелей? Вот самый очевидный результат всех наших занятий и самое опасное из всех их последствий. Уже не спрашивают боль­ше о человеке, честен ли он, но — есть ли у него дарова­ния; ни о книге, полезна ли она, но — хорошо ли она на­писана. Награды щедро расточаются остроумию, а для добродетели уже не остается никаких почестей. Есть тыся­чи наград за прекрасные речи, и ни одной — за прекрасные деяния. Пусть мне все скажут, можно ли сравнить славу лучшего из рассуждений, которые будут увенчаны награ­дами в этой академии, с заслугами того, кто учредил эти награды.

Мудрец вовсе не гонится за богатством, но он не равно­душен к славе; и когда он видит, как дурно она бывает распределена, его добродетель, которую дух соревнования оживил бы и сделал бы полезною для общества, начинает томиться и постепенно угасает в нищете и безвестности. Вот к чему должно в конце концов привести повсеместное предпочтение дарований приятных дарованиям полезным, и это слишком хорошо подтверждается и нашим опытом со времен обновления наук и искусств. У нас есть физики, геометры, химики, астрономы, поэты, музыканты, худож­ники — у нас нет больше граждан; и если они еще и оста­лись, рассеянные по нашим глухим деревням, то погибают там в бедности и пренебрежении121. Таково положение, до которого они теперь низведены; вот какие чувства вы­казываем мы тем, кто дает нам хлеб, а нашим детям мо­локо.

Я признаю, однако, что зло не столь велико, как оно могло бы быть. Всевышняя прозорливость, помещая рядом с вредоносными растениями обычные целебные травы, а в самом теле многих ядовитых животных противоядие от их укусов, научила властителей, которые суть ее слуги, подражать ее мудрости. И вот, следуя ее примеру, из са­мых недр наук и искусств, источников тысячи неурядиц, этот великий монарх122, чья слава из века в век будет лишь возрастать, извлек эти знаменитые общества123, наде­ленные одновременно опасным грузом человеческих зна­ний и священным бременем нравственности; общества, прославившиеся благодаря тому вниманию, которое они уделяют поддержанию чистоты нравов, и благодаря требо­ванию такой чистоты нравов от новых членов.

Эти мудрые установления, упроченные его августейшим преемником124 и послужившие образцом для всех королей Европы125, послужат, по меньшей мере, уздою для литера­торов, которые все поголовно, стремясь к чести быть при­нятыми в академии, будут следить за собою и будут ста­раться удостоиться этого в награду за полезные труды и безупречные нравы. Те из собраний, которые для соиска­ния премий, присуждаемых за литературные достоинства, изберут темы, способные возродить в сердцах граждан любовь к добродетели, покажут, что такая любовь царит безраздельно среди их участников, и дадут народам столь редкое и приятное наслаждение увидеть, что ученые обще­ства приносят человеческому роду не одни только прият­ные знания, но и благотворные наставления.

Пусть же не приводят мне в качестве возражения то, что есть для меня лишь новое доказательство моей право­ты. Многочисленность принимаемых мер только слишком хорошо доказывает, что эти меры нужно принимать, и мы вовсе не ищем лекарства от несуществующих болезней. Почему же нужно, чтобы эти меры из-за их недостаточно­сти носили все еще характер обычных лекарств? Много­численность учреждений, созданных для пользы ученых, может еще более привлечь внимание к самим предметам наук и обратить умы к их изучению. Можно подумать, если судить по принимаемым предосторожностям, что земледельцев слишком много и что следует бояться недостат­ка философов. Я вовсе не хочу приводить рискованное сравнение между земледелием и философией: этого никто бы не поддержал. Я только спрошу: что такое философия? что содержат писания наиболее известных философов? каковы уроки этих друзей мудрости? Если их послушать, разве нельзя их принять за толпу шарлатанов, что кричат каждый свое на общественной площади: идите ко мне, только я один никогда не ошибаюсь? Один утверждает, что тел вообще нет в природе и что все есть мое представле­ние о них126; другой, — что нет ни иного вещества, кроме материи, ни иного бога, кроме вселенной127. Этот заявляет, что не существует ни добродетелей, ни пороков и что добро и зло в области нравственности — это выдумки128; тот — что люди суть волки129 и могут со спокойною совестью пожирать друг друга. О, великие философы! Почему не оставляете вы для друзей и детей своих эти полезные уро­ки? вы бы сразу были за них вознаграждены, и мы не бо­ялись бы найти в ком-нибудь из наших друзей или детей одного из ваших приверженцев.

Вот каковы они, эти удивительные люди, которым еще при жизни их современников так щедро расточали свое уважение и которым после кончины было уготовано бес­смертие! вот те мудрые наставления, которые мы от них получили и которые мы передаем из поколения в поколе­ние нашим потомкам! Разве язычество, подверженное всем заблуждениям человеческого разума, оставило потомству что-либо, что можно было бы сравнить с постыдными па­мятниками, которые уготовило ему книгопечатание, в царстве Евангелия? Нечестивые писания Левкиппа и Диа-гора130 погибли вместе с ними — еще не было изобретено искусство увековечивать странные причуды человеческо­го разума; но благодаря типографским литерам* и тому

* Если посмотреть на ужасающие неурядицы, которые книгопечата­ние уже породило в Европе, если судить о будущем по тем успехам, ко­торые делает ало изо дня в день, легко можно предвидеть, что наши властители не преминут приложить к изгнанию этого ужасного зла из своих государств столько же усилий, сколько потратили они на его распро­странение. Султан Ахмет131, уступая настояниям нескольких так называе­мых людей со вкусом, согласился устроить в Константинополе типогра­фию, но едва был пущен в ход типографский пресс, как его пришлось уничтожить и выбросить части его в колодец. Говорят, что халиф Омар132, когда его спросили о том, как поступить с Александрийской библиотекой, ответил в таких выражениях: «Если книги этой библиотеки содержат вещи, противоречащие Алькорану, — то они дурны и их следует сжечь, если же они содержат лишь те же учения, что и Алькоран, опять-таки сожгите их, потому что они излишни». Наши ученые приводили это рас­суждение как верх нелепости133. Однако же, представьте себе на месте Омара Григория Великого134, а вместо Алькорана — Евангелие, библио­тека опять-таки была бы сожжена, и это было бы, быть может, самым прекрасным деянием этого знаменитого первосвященника.

применению, какое мы им находим, опасные заблуждения Гоббсов и Спиноз135 сохраняются навеки.

Прославленные писания, на которые не были способны невежественные и грубые отцы наши, соединитесь у наших потомков с этими еще более опасными сочинениями, что дышат ис­порченностью нравов нашего времени, и, все вместе, неси­те грядущим векам достоверную историю развития и успе­хов наших наук и наших искусств. Если прочтут они вас, у них не останется никаких сомнений относительно того вопроса, который мы сегодня поднимаем; и, если только не будут они еще безрассуднее, чем мы, то возденут руки к небу и скажут с горечью в сердце: «Боже всемогущий, ты, который властвуешь над умами, освободи нас от зна­ний и от пагубных искусств отцов наших и верни нам не­ведение, невинность и бедность — единственные блага, которые могут составить наше счастье и которые только и будут драгоценными в твоих глазах».

Но если успехи наук и искусств ничего не прибавили к нашему истинному счастью, если они испортили наши нравы и нанесли ущерб чистоте вкуса, что подумаем мы о толпе наивных писателей, что убрали перед храмом муз преграды, защищавшие доступ к нему и расставленные природою как испытание силы для тех, кого прельщает знание? Что подумаем мы об этих компиляторах, нескром­но взломавших двери науки и впустивших в святилище ее чернь, недостойную приближаться к этому святилищу, тогда как следовало бы желать, чтобы все те, кто не может продвинуться далеко на поприще литературы, были ото­гнаны от входа в святилище и занялись ремеслами, полез­ными для общества? Тот, кто всю свою жизнь был бы скверным рифмоплетом, посредственным геометром, быть может, стал бы великим в изготовлении тканей. Ника­кие учителя не понадобились тем, кому природою было предназначено создать школу. Бэконы, Декарты и Ньюто­ны136 — эти наставники человеческого рода, сами не имели никаких наставников; — и какие педагоги привели бы их туда, куда вознес этих людей их могучий гений? За­урядные учителя могли бы лишь ограничить их кругозор узкими рамками своих собственных возможностей. Ведь именно первые препятствия научили их прилагать усилия и помогли им преодолеть то огромное пространство, кото­рое они прошли. Если и нужно позволить некоторым лю­дям посвятить себя изучению наук и искусств, то лишь только тем, кто почувствует в себе силы, чтобы самостоя­тельно идти по их стопам и опередить их; этим немногим и следует воздвигать памятники во славу человеческого ума. Но если мы хотим, чтобы ничто не было ниже их ге­ния, нужно, чтобы ничто не было ниже их ожиданий — вот то единственное поощрение, в котором они нуждаются. Душа незаметно приходит в соответствие с тем, что ее за­нимает, и лишь великие события создают великих людей. Первейший в красноречии был в Риме консулом137, а, мо­жет быть, величайший из философов — канцлером Анг­лии138. Как вы считаете, если бы один из них занимал лишь кафедру в каком-нибудь университете, а другой до­стиг лишь скромного академического содержания; как вы считаете, спрашиваю я, на их произведениях не сказа­лось бы их положение в обществе? Пусть же короли не гнушаются допускать в свои советы людей более всего способных быть для них хорошими советчиками; пусть откажутся они от этого давнего предубеждения, порожден­ного гордынею вельмож, что искусство править народами труднее, чем искусство их просвещать; будто легче заста­вить людей поступать хорошо по собственному желанию, чем принуждать их к тому же с помощью силы; пусть первоклассные ученые получат при дворе почетный кров; пусть они получат там единственную достойную их награ­ду: возможность содействовать своим влиянием счастью народов, которые они научат мудрости; лишь тогда увидят люди, на что способны добродетель, наука и власть, воз­буждаемые духом благородного соревнования и дейст­вующие в согласии на благо человеческому роду. Но до тех пор, пока с одной стороны будет только власть, а с Другой — только знания и мудрость, ученые редко будут Думать о великих вещах, государи будут совершать хоро­шие поступки еще реже, а народы будут все так же пороч­ны, испорчены и несчастны.

Что до нас, людей обыкновенных, которым небо не от­пустило столь великих дарований и которых оно не предназначает к подобной славе, то давайте по-прежнему оста­немся в тени. Не будем гнаться за известностью, коей мы не достигнем и которая при настоящем положении вещей никогда не воздаст нам того, что она нам стоила, если бы у нас были все права, чтобы ее добиться. Зачем же искать наше счастье в мнении других, когда мы можем его найти в самих себе. Предоставим другим заботу учить народы их долгу и ограничимся тем, что будем хорошо выполнять свой долг; нам нет нужды знать об этом больше.

О добродетель, возвышенная наука простых душ! Нуж­но ли, право, столько усилий и приспособлений, чтобы тебя познать? Разве не запечатлены во всех сердцах твои принципы? и разве, чтобы узнать твои законы, не доста­точно ли уйти в самого себя и прислушаться к голосу сво­ей совести, когда страсти безмолвствуют?139 Вот истинная философия, научимся же ею довольствоваться; и, не зави­дуя славе тех знаменитых людей, которые достигают бес­смертия в республике ученых, попытаемся провести меж­ду ними и нами то почетное различие, которое замечали когда-то между двумя великими Народами140: один из них умел хорошо говорить, а другой — хорошо поступать.