Философия обыденного языка

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 

Людвиг Витгенштейн, философ середины XX столетия, и его соратники из Оксфордского университета утверждали, что классические философские вопросы – о свободе воли, существовании Бога и так далее – оказались столь трудными лишь потому, что были сформулированы запутанным языком, способным любого сбить столку. Свою задачу как философов они видели в том, чтобы развязать языковые узлы, переформулировать вопросы и, соответственно, сделать практически лучшее из того, что можно сделать с любой загадкой, – разрешить ее.

К примеру, Декарт в XVII веке объявил, что человек состоит из разума и тела, при этом разум похож на призрака, заключенного в машине. Несколько столетий философы ломали голову над тем, что за сущность представляет собой этот призрак. Оксфордский философ, ученик Витгенштейна Гилберт Райл по этому поводу заявил: «Неправильный вопрос! Невозможно сказать, что это за сущность, поскольку это вовсе не сущность. Если мы приглядимся к тому, как мы описываем так называемые психические движения, мы увидим, что наши слова – лишь условные обозначения, описывающие поведение. Поэтому мы ничего не потеряем, если вообще отринем слово, обозначающее некое “место”, откуда, предположительно, берет исток наше поведение». Гилберт, дорогой, ты и вправду полагаешь, что решил проблему?

Молодой паре в следующем анекдоте тоже явно нужно было уточнить свой вопрос:

Молодые супруги, въехав в новую квартиру, решают переклеить обои в столовой. Зайдя в гости к соседу, у которого столовая такого же размера, они спрашивают его:

– Сколько рулонов обоев вы покупали для столовой?

– Семь, – отвечает он.

Парочка покупает семь рулонов дорогих обоев и приступает к оклейке. Однако уже к концу четвертого рулона работа была окончена. В раздражении они отправляются к соседу и заявляют:

– Мы последовали вашему совету, и у нас осталось три лишних рулона!

– И у вас тоже? – удивился сосед.

Упс!

Когда знаменитая писательница Гертруда Стайн лежала на смертном одре, ее подруга Алиса Токлас, наклонившись к ней, шепотом спросила:

– Каков же ответ, Гертруда?

– А каков вопрос? – переспросила Стайн.

Витгенштейн объяснял проблемы западной философии тем, что она была «околдована языком». Он имел в виду, что из‑за неверного выбора слов мы зачастую неверно классифицируем явления. Нас приводят в тупик формулировки философских вопросов. К примеру, в своем основополагающем труде «Бытие и время» Хайдеггер обсуждает понятие «ничто» таким образом, как будто оно означает некое странное нечто.   Вот еще один пример похожей лингвистической путаницы:

– Фредди, я желаю тебе прожить сто лет и еще три месяца!

– Спасибо, Алекс! Но почему три месяца?

– Я не хочу, чтобы ты умер неожиданно.

Если вы полагаете, что Алекс был околдован языком, сравните его с Гарвудом из следующего анекдота:

Гарвуд жалуется психотерапевту, что никак не может найти себе подружку.

– Ничего удивительного! – фыркает тот. – От вас же воняет!

– Естественно, – отзывается Гарвуд. – Это все из‑за моей работы. Я работаю в цирке, слежу за слонами и убираю слоновье дерьмо. После этого, сколько бы я ни мылся, вонь все равно остается.

– Так смените работу! – предлагает психотерапевт.

– Да вы что! – восклицает Гарвуд. – Кто же по своей воле уходит из шоу‑бизнеса!

Гарвуд перепутал определение шоу‑бизнеса, которое в его случае подразумевает уборку дерьма, со значением слова «шоу‑бизнес», подразумевающим исключительно необходимость нежиться в лучах софитов.

По мнению специалистов в области философии обыденного языка, язык имеет более одной цели и используется по‑разному в различных контекстах. Оксфордский философ Джон Остин указывал, что, с лингвистической точки зрения фраза «я обещаю» принципиально отличается от фразы «я рисую». Сказать «я рисую» – совсем не то же, что рисовать, тогда как, произнося «я обещаю», мы на самом деле обещаем. Использование языка, принадлежащего к одному лингвистическому паттерну, в рамках другого лингвистического паттерна, приводит к появлению в философии путаницы и псевдозагадок, из которых, собственно, и состоит история философии.

Мыслители, исследовавшие философию повседневного языка, полагали, что многовековые философские битвы на тему веры в Бога проистекали исключительно из‑за стремления сформулировать вопрос о бытие божьем в форме фактического утверждения. По их мнению, религиозный язык – совершенно особая структура. Некоторые утверждают, что это оценочный язык, вроде того, что используют кинокритики в своих рецензиях, и утверждение «Я верю в Бога» на самом деле означает: «Я верю, что некоторые ценности заслуживают поощрения». Другие считают, что религиозный язык выражает эмоции, и «Я верю в Бога» означает: «Когда я думаю о нашей вселенной, у меня мурашки бегут по телу!» Ни одна из этих альтернативных лингвистических формулировок не имеет отношения к философской неразберихе, которая начинается, когда вы произносите: «Я верю в Бога». Оп‑ля! Загадка разгадана! И два с половиной тысячелетия религиозной философии идут коту под хвост!

В следующей истории Голдфингер и Фалло беседуют, оставаясь в двух различных языковых контекстах. То, что они говорят на разных языках, лишь добавляет путаницы:

Голдфингер отправился в океанский круиз. В первый же вечер за ужином он оказывается за одним столиком с французом мсье Фалло, который, подняв бокал и улыбнувшись Голдфингеру, произносит:

– Bon appetit!

Голдфингер, в свою очередь, поднимает бокал и говорит в ответ:

– Голдфингер!

Так происходит всякий раз за обедом и ужином практически до самого конца круиза. Однако в конце концов стюард пришел на помощь Голдфингеру, объяснив, что «bon appetit» по‑французски означает «приятного аппетита».

Смущенный Голдфингер с нетерпением ждет следующего ужина, чтобы восстановить свою репутацию. Наконец, сев за стол, прежде, чем француз успевает что‑ либо сказать, он поднимает бокал и говорит:

– Bon appetit!

– Голдфингер! – улыбается в ответ Фалло.

Анекдоты отчетливо демонстрируют нам, как различия в лингвистических паттернах создают путаницу при общении:

На исповеди Томми говорит священнику:

– Благословите меня, святой отец, ибо я грешен!

Я согрешил с падшей женщиной!

– Томми, это ты? – спрашивает священник.

– Да, это я, святой отец!

– Кто же была эта женщина, Томми?

– Святой отец, я не хочу называть ее имя.

– Это была Бриджит?

– Нет, святой отец.

– Тогда Коллин?

– Нет, святой отец.

– Значит, Меган?

– Нет, святой отец.

– Ну хорошо, Томми, прочти четыре раза «Отче наш» и четыре раза «Аве, Мария».

Когда Томми выходит из церкви, его приятель Пат спрашивает, как прошла исповедь.

– Шикарно! – восклицает Томми. – Четыре «Отче наш», четыре «Аве, Мария» и три отличных адресочка!

Священник из следующего анекдота оказывается запертым в языковых рамках, привычных для исповеди, и не может понять, что кто‑то «говорит на другом языке»:

Человек заходит в исповедальню и говорит священнику:

– Отец, мне 75 лет, и прошлой ночью я занимался сексом с двумя двадцатилетними девчонками одновременно!

– Когда вы в последний раз были на исповеди? – интересуется священник.

– Никогда, – отвечает его собеседник. – Я иудей.

– Так почему же вы мне об этом рассказываете? – восклицает священник.

– А я всем об этом рассказываю!

Многие анекдоты построены на двойных смыслах, когда фраза имеет различное значение в разных лингвистических контекстах. Именно перекличка двух контекстов заставляет нас улыбнуться.

Пианист с обезьянкой выступает в баре. После каждого номера мартышка проходит по помещению, собирая деньги. В какой‑то момент, пока пианист играл, мартышка прыгнула на барную стойку, подошла к одному из посетителей и, усевшись над его стаканом на корточки, окунула туда свои яички. Раздраженный посетитель подходит к пианисту:

– Вы знаете, ваша макака сунула яйца ко мне в стакан!

– Нет, этой песни я не знаю, но если вы напоете мне пару тактов, я постараюсь ее подобрать.

Многие шуточные загадки пытаются убедить нас, что мы находимся внутри одного языкового контекста, тогда как на самом деле имеется в виду совсем другой:

– Что лишнее в списке – герпес, гонорея, квартира в Кливленде?

– Конечно, квартира в Кливленде!

– Нет, гонорея: только от нее ты можешь в конце концов избавиться!

Адептов философии обыденного языка часто критиковали, считая их штудии обычной игрой слов. Однако сам Витгенштейн был убежден, что столкновение разных лингвистических контекстов может привести к фатальным последствиям.

Билингсли отправляется в больницу навестить своего друга Хэтфилда, находящегося при смерти.

Когда Билингсли стоит у постели друга, тому вдруг становится хуже. Он с помощью жестов лихорадочно просит, чтобы ему подали ручку и бумагу. Билингсли дает ему требуемое, и Хэтфилд, собрав последние силы, что‑то царапает на листке. Едва дописав, он испускает дух. Потрясенный Билингсли кладет бумажку в карман, в своем горе он не чувствует себя в силах прочесть ее.

Через несколько дней, будучи на поминках, Билингсли вспоминает, что на нем тот же самый пиджак, и значит, бумажка все еще лежит у него в кармане. Билингсли объявляет родственникам умершего: «Перед тем, как умереть, Хэт передал мне записку. Я не знаю, что в ней, но я хорошо знал Хэта, и поэтому уверен, что в ней мы найдем для себя слова ободрения!»

Достав бумажку из кармана, он громко читает:

«Ты стоишь на моей кислородной трубке!»

По иронии судьбы, философское течение, боровшееся за точное использование языковых средств, родилось среди британцев, – а ведь существует огромное число анекдотов, высмеивающих языковые комплексы жителей туманного Альбиона:

Один из прихожан зашел в гости к англиканскому приходскому священнику и между делом сказал:

– Преподобный, мне недавно рассказали забавный стишок. Мне кажется, вам он понравится, хотя должен предупредить, что он несколько неприличного свойства.

– Ничего страшного, – благодушно кивнул преподобный. – Немного фривольности не помешает!

Хорошо, тогда вот он:

Как‑то раз молодой Маурицио,

Сел ужинать с юной девицею.

Ужин быстро прошел:

Они сели за стол,

И был через час уж в девице он.

– Кто был в девице? – переспросил преподобный. – Ужин?

– Нет, преподобный, Маурицио. Маурицио был в девице.

– О, да, да, разумеется, Томми! Что ж, весьма забавно, весьма забавно!

Через пару недель в гости к священнику зашел епископ.

– Епископ, – обратился к нему хозяин. – Один из моих прихожан рассказал мне забавный стишок.

Я бы с удовольствием рассказал его вам, если вы, конечно, не против небольшой непристойности.

– Пожалуйста! – отозвался епископ.

Вот он:

Милый парень по имени Марио

Как‑то ужинал с милою дамою.

Ужин быстро прошел:

Они сели за стол,

И был через час уже в даме он.

– В даме? – переспросил епископ. – Кто был в даме? Ужин?

– Нет, епископ. В даме был совершенно другой парень, по имени Маурицио.

И эти люди учат нас философии обыденного языка?

Лингвистический статус имен собственных

В последние 50 лет философы все больше увлекались формальными рассуждениями. Сегодня философию куда меньше волнуют глобальные вопросы вроде свободы воли или существования Бога; зато она усердно занимается решением проблем логической и лингвистической ясности. Не будем называть имен, однако, похоже, некоторые современные философы несколько переборщили, рассуждая о значении имен собственных. Так, по мнению Бертрана Рассела, имена собственные заключают в себе краткую характеристику субъекта. К примеру, «Майкл Джексон» – это лишь сокращенное от «певец с пересаженной кожей, сделавший не совсем стандартную пластическую операцию на носу». А вот современный философ, известный под названием «Сол Крипке», напротив, утверждает, что имена собственные не несут вовсе никакой описательной информации: они – чистой воды указатели (вроде товарных ярлыков) и связаны с человеком или предметом, который называют, лишь исторической цепью передаточных звеньев, через которую имя достается своему носителю.

Решив сделать карьеру в шоу‑бизнесе, Мирон Фельдштейн сменил имя и стал Фрэнком Уильямсоном. Чтобы отпраздновать получение главной роли в бродвейском мюзикле, он устроил грандиозную вечеринку в собственном пентхаусе в элитном доме.

В числе прочих он пригласил на праздник и свою мать, однако она так и не явилась.

На следующее утро, спустившись в холл, Мирон обнаружил там свою мать.

– Что ты здесь делаешь? Почему ты не пришла вчера? – спросил он.

– Не могла найти твою квартиру.

– Надо было спросить у швейцара!

– Я так и хотела сделать. Но, честно говоря, я забыла, как тебя зовут.

Вот так Фрэнк, или, как называет его мать, Мирон, разорвал цепочку передаточных звеньев, связанную с именем Мирон.

«Я не говорил “Я люблю тебя”, я сказал “Слышь, я тебя типа люблю”. Большая разница».

На этой картинке мы наблюдаем напряженную дискуссию Витгенштейна и философа более традиционной школы, которую легко отличить по классической нитке жемчуга на шее. Заметим, что традиционалистка явно находит выражения «Я люблю тебя» и «Я тебя типа люблю» эквивалентными. Витгенштейн, в свою очередь, поправляет ее, указывая, что значение слова зависит от целей его использования. Поскольку фразы «Я люблю тебя» и «Слышь, я тебя типа люблю» в обычном языке используются по‑разному, они обладают разными значениями и разными социальными последствиями.