11.2. Постмодернистская псевдоальтернатива методологии науки

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 
34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 
51 52 53 54 

Научное познание выражается естественным или искусственным языками, или их смесью. Вполне правомерен поэтому подход к нему как к языку с целью выяснить его особенности. Поскольку язык может быть представлен текстом, постольку научное знание выглядит текстом. Если вся совокупность знаний, на которой основывается культура, представлена (хотя бы гипотетически) текстом, то любой конкретный научный текст оказывается частью более широкого текста, его связь с другими частными текстами обеспечивается промежуточным текстом (интертекстом), область значений – скрытым текстом (гипертекстом) и т.д. Логически упорядоченный вариант соотнесения текстов представлен, например, иерархией типов языков Б. Рассела (по схеме: язык объектов (первопорядковый язык), язык о языке объектов (второпорядковый), т.е. метаязык и далее последующие метаязыки). Каким бы ни был соблазн представить все известные отношения действительности связями текстов, не удается уклониться от скрытого или явного принятия представлений о природе (скрытой сущности, происхождении, назначении и т.д.) текста. Разумеется, это представление – тоже текст, но он призван заявить о картине действительности: исчерпывается ли она текстовой реальностью или включает наряду с текстовой, внетекстовую реальность, т.е. требует дополнения текста внетекстовой реальностью (иначе текст теряет смысл).

Известно, что язык и текст науки явно ориентированы на внеязыковую и внетекстовую реальность, что не исключает собственную внутриязыковую координацию и субординацию, иерархию. Хотя современнику не дано наблюдать рождение естественных языков, рождение и употребление искусственных языков убедительно показывают, что язык возникает и употребляется не как игра по соглашению, а как принятая по соглашению знаковая система для обозначения познанных внеязыковых объектов и отношений. Последние задают объективное или субъективное содержание, значение знаков текстов, понятий и суждений языка. Сходство познанных объектов и отношений, выраженных различными языками, обусловливают, в конечном счете, взаимные переводы языков, а отнесение к внеязыковым объектам в остенсивных определениях устраняет регресс лексических определений.

Внеязыковую реальность представляет и субъект, пользователь языка и текста. И хотя субъект может быть представлен текстом, всегда есть текст, который указывает, что субъект является носителем текста, а не текст – носителем или заменителем субъекта. Смысл такого текста демонстрируется внетекстовым поведением субъекта.

При подходе к научному и другому знанию как тексту можно отвлечься от внетекстовой реальности, но невозможно отвлечься от значений, смыслов единиц и всего текста, созданных отнесениями к этой реальности в употреблениях текста. Иными словами, тексты подчинены смысловым (семантическим) обязательствам.

Эти беглые замечания воспроизводят привычное положение дел в научном познании с позиции материализма – одного из философских обобщений практики и познания. На такое же положение дел ориентирована неопозитивистская аналитическая философия Б. Рассела, А. Айера, Р. Карнапа, Л. Витгенштейна и др. А что если представить мир в виде языка (М. Хайдеггер и др.) или текста (М. Фуко, Ж. Лакан, Ж. Деррида и др.)? Тогда придется принять концепцию и методологию познания постструктурализма и постмодернизма, основанных на весьма давних аргументах (софизмах), которые разнообразят положения Дж. Беркли «существовать – значит быть воспринимаемым». Субъективистское толкование воспринимаемого свелось к его отождествлению с элементами сознания, в том числе на неокантианский лад. Одним из видов элементов сознания может быть текст. В этом случае оригинальность постструктурализма и постмодернизма состоит в придании тексту предельной изменчивости на грани между определенностью и неопределенностью смыслов, когда все части текста приобретают метафорические смыслы и всем характеристикам предшествует словосочетание «как бы» (полифония, аберрация, вибрация, интерференция, имманенция, трансценденция и т.п.). Только терминам лингвистики (таким как грамматика, синтагма и т.д.) и литературоведения (таким как персонаж, повествование и т.п.). позволяется сохранять устойчивый первичный смысл. Чтобы по возможности беспристрастно оценить идеи постмодернизма и постструктурализма, необходимо вкратце изложить их зарождение и эволюцию. Уже по самим рассматриваемым терминам видно, что начать следует с идей структурализма и модернизма.

Структурализм (возникший в 20-х гг. ХХ века) как философское учение является обобщением анализа структур, сохраняющихся в изменяющихся явлениях, которые отражаются гуманитарными науками (лингвистикой, этнографией, социологией, литературоведением и др.). Структурализм сосредоточивается на знаково-символической стороне явлений (переплетаясь с семиотикой) и ищет за сознательным употреблением знаков, образов, символов и слов неосознаваемые глубинные структуры, управляющие употреблением. Вскрывая глубинные структуры, можно всякую субъективность представить как вторичную по отношению к ним либо вовсе отвлечься от субъекта.

В самой по себе идее поиска глубинных структур нет ничего предосудительного. Беда в том, что при неизбежном их многообразии (плюрализме) все они оказались умозрительными (близкими к кантовским умопостигаемым принципам априорного единства), лишенными хотя бы косвенного эмпирического удостоверения. Таковыми оказались «эпистема» и «дискурсивные формации» у М. Фуко, «письмо» у Р. Барта и Ж. Деррида, «ментальные структуры» у К. Леви-Строса и т.д. Тем не менее, признание их определяющей опосредующей роли в сознательной деятельности позволило иначе взглянуть на последнюю и представить суть авторства, творчества, произведения творчества и, в частности, поставить под сомнение традиционные представления о роли идей, незыблемость канонов и критериев оценок. Этот критический настрой структурализма роднит его с модернизмом в литературе и искусстве (возникшим в конце ХІХ – начале ХХ века).

Модернизм (от франц. moderne – современный, новейший) противопоставил незыблемым канонам и истинам релятивизм, согласно которому у каждого свои принципы и истины, основанные на переживаниях, экзистенциальных (пограничных) ситуациях, а историческим эпохам и культурам свойственны неповторимые видения, «коллективные сны», стили творчества, несравнимые и потому равноценные. Убедительность модернизма покоится на признании убедительным умозаключения: сам факт существования многообразия оправдывает равноправие его элементов, поэтому изменяющиеся условия существования и связанные с ними многообразия остаются равноправными (аналогично гегелевскому «все действительное разумно, все разумное действительно»). Такое умозаключение не может опираться на противоречащие ему объективные очевидности и потому обращается к выше перечисленным субъективным явлениям («эпистема», «письмо» и т.п.), выдаваемым если не за очевидные, то, по крайней мере, за интуитивно приемлемые. Сомнительность и ложность методологии модернизма, исходящей из данного умозаключения, настолько бросается в глаза, что их невозможно скрыть талантом его сторонников.

То, что провозглашено структурализмом и модернизмом доведено до крайностей в постструктурализме и постмодернизме. Основными идеями постструктурализма являются следующие.

Весь мир представлен текстом, а традиционные субъект, объект и средства познания – его частями. Внеязыковая реальность неизвестна либо неуместна, и упоминание о ней – дань удвоению мира (по схеме: субъект – объект, материальное – идеальное, явление – сущность). Причиной такого положения служит неустранимая опосредованность текстом любой деятельности, в том числе познавательной. Поскольку степень этой опосредованности кажется практически бесконечной, постольку исследование сосредоточивается на анализе опосредования текстом. Сознательно искусственный и противоречивый характер текстов придают представлениям о реальности зыбкий и неуловимый вид, так что возможность постижения реальности сомнительна и фактически отвергается, не осуществима.

Любой человеческий опыт организуется избранными жанрами повествования (нарративом): реализма, фантастики, детектива, научного знания, мистики и т.д. Каждый жанр повествования использует свои метафоры и аналогии. Так как образность, метафоричность наиболее развита в литературном творчестве, то литературное изображение мира наиболее совершенно, а все другие виды творчества в глубине своей литературны. С этой идеи начиная, постструктурализм и постмодернизм становятся неразличимыми, потому в дальнейшем можно употреблять данные термины как синонимичные. Важно, что научное познание и знание выглядят повествовательными текстами в ряду других текстов (историй, рассказов) в рамках текста культуры и научные тексты не лучше и не хуже других текстов.

Предпосылки знания расширяются до невысказанных отрицаний (Ж, Деррида); главным признается не то, что сказано, а то, о чем не сказано. В частности, научное знание обусловливается не явными посылками, исключающими бессодержательности и противоречивость, а скрытыми, смутными по содержанию и противоречивыми (в философии – даже хаотическими). И это обстоятельство развенчивает исключительность науки и европейской рациональности в целом (впрочем, всякой рациональности, противопоставляемой иррациональности).

Знакам, терминам языка свойственна смысловая изменчивость, что исключает соблюдение, сохранение смыслов языковых выражений, обеспечение семантической стабильности. Отсюда произвол кодирования смысла текстом автора и раскодирование его текстом пользователя, адресата.

Первореальность для философии и науки одна – хаос, в котором господствует не действительность как совокупность законченных форм, а виртуальность как становление, в котором все возможные формы, едва возникнув, исчезают бессвязно (без «консистенции») и без отнесения к чему-либо (референции). Посредством предфилософского непонятийного представления, понимания (имманенции, по терминологии Ж. Делёза и Ф. Гваттари) задается некоторый срез хаоса, который с помощью сети (ризомы) изменчивых понятий позволяет изобразить реальность виртуального. При этом ни одно из таких представлений (имманенций) не лучше другого. Наука же изначально выбирает действительное (линию актуальности) и создает срез законченных форм в хаосе, где возможны отнесения знаков и значений. Так что философия о науке может говорить только намеками, а наука о философии лишь как о чем-то туманном (Ж. Делёз, Ф. Гваттари).

Из ряда других идей постструктурализма и постмодернизма можно отметить идею маргинальности, пограничности, переферийности индивида. Люди становятся социальными существами лишь с усвоением языка. Субъект полагается лишь лингвистически, само его порождение и существование предопределяется речью (дискурсом) (Ж. Лакан). Поскольку язык является игрой знаков, плавающего означающего и обусловлен бесконечным регрессом социальных обусловленностей, постольку социализирующийся индивид не обретает каких-либо устойчивых характеристик. Он условен, пребывая на границе перехода возможностей в действительность и являя собой лишь временное состояние текста. Он всегда частичен, разорван, смятен, лишен целостности. В духе такой панъязыковой картины изображены и другие явления действительности.

Переходя к оценке постструктурализма и постмодернизма как одной из альтернатив методологии науки, необходимо учесть, что приходится иметь дело не с определенными предписаниями к познавательным и практическим действиям, а с отрицаниями таковых. И все же эта альтернатива, обосновывающая мировоззренческий хаос, приоритет игрового действия над смысловым, неявного над явным, допустила одну положительную слабость – существование «текста культуры», вне которого либо ничего нет, либо имеющееся не уловимо с какой-либо определенностью. Такое допущение противоречит идеям мировоззренческого хаоса, плавающего означающего и т.п. В самом деле, существование текста культуры выражается в его определенности, распространяющейся на его части. Неопределенность, не являющаяся свойством текста, должна быть приписана чему-то вне текста. В таком случае все языковые миры подчиняются правилам, связанным с определенностью языка, текста, а все намеки на выход из существования в становление, оставаясь в рамках текста, означают использование отнесения этого текста к новой действительности, внетекстовой реальности, что противоречит допущению о самодостаточности и замкнутости текста культуры. Неубедительны и все конкретные доводы постструктурализма и постмодернизма, а именно следующие.

Утверждение «весь мир представлен текстом» верно, если имеется в виду особая область представления – словесное, языковое мышление. Но мышление и его представления не исчерпывают всего богатства мира: в мире есть внеязыковая реальность, которая через практику и чувственные данные воздействует на язык, придавая ему устойчивые и разнообразные значения. Язык по происхождению и отнесению обусловлен внеязыковой реальностью. Об этом свидетельствуют факты развития существующих языков под влиянием практики и познания, развития языков отсталых народов и процесс усвоения языка новорожденным. Игнорирование таких банальных свидетельств весьма старо (в том или ином виде оно свойственно всякому идеализму, а сугубо языковое, текстовое представление получило в герменевтике, феноменологии и лингвистическом позитивизме) и постмодернистский вариант его не нов и так же ошибочен, как и прежние.

Верно, что любой человеческий опыт организуется «избранными жанрами повествования», но неверно, что любой жанр повествования способен организовать любой определенный опыт. Если, к примеру, необходимо воспроизвести опыт личных переживаний в поисках возвышенных идеалов, то для этого не подойдут такие «жанры», как политический, юридический или научный; потребуется литературный жанр. Но литературный жанр, в свою очередь, не применим к научному опыту. В первом случае языки повествования (политический и др.) бедны и слишком далеки от предмета повествования (опыта переживаний), во втором случае – слишком неопределенны по смыслу (даже при выборе языка научной фантастики). Разумеется, это не исключает создание литературных пародий на научный опыт.

Никто не оспаривает зависимость знания от неявных предпосылок. Даже в логике, где выводы и доказательства подчиняются явным определениям и правилам (тоже определенным), всегда учитывают или вскрывают подразумеваемый смысл языковых выражений. Например, Д.С. Миль показал, что при доказательстве принципа индукции, доказываемый принцип подразумевается в процессе доказательства. Аналогично, определение или доказательство существования опираются на подразумеваемое существование. Такого рода подразумеваемые смыслы существенны, но они являются невысказанными утверждениями (из-за чего возникают круги в определениях и доказательствах), а не отрицаниями. Зависят знания, в том числе и научные и от невысказанных отрицаний, но такие отрицания сопутствующие абстрагированию, идеализации и экстраполяциям (основным приемам мышления), касаются несущественного в явлениях действительности. К примеру, как рассуждал Э. Мах, провозглашая равновесие рычага с одной точкой опоры, механик невысказанно отрицает влияние на него расцветки и материала рычага, соседства других тел, степени освещенности и т.п. Если одно из таких допущений окажется существенным (скажем, порыв ветра), меняющим поведение рычага, нарушающим его равновесие, то оно переводится в ранг положительных подразумеваемых или явных. В любом случае установка постмодернизма на существенность и приоритетность невысказанных отрицательных предпосылок знания ложна. Постмодернисты не могут привести примера таких предпосылок, отвергая потребность в подобных примерах как враждебное им требование «логоцентристов». А было бы интересно увидеть примеры смутных по содержанию и противоречивых по смыслу предпосылок знания, в особенности научного.

Если объектам познания для философии и науки служит хаос, но философия занята изображением виртуального (возможного) в сетях изменчивых понятий, а наука – актуального (действительного) в сетях законченных форм, то не столь существенно различие между философией и наукой по форме, сколь существенно сходство между ними по предмету – обе создают субъективные срезы хаоса, два вида порядка (организации его по избранным «жанрам»), не свойственного хаосу. Как бы того ни не хотелось постмодернистам, но при любой изменчивости понятий, если они остаются понятиями, а не превращаются в незначащие знаки, понятиям свойственна устойчивость, отличие друг от друга, принадлежность к классу, виду и т.п.; так что они не могут составлять неразличимую вязкую массу (консистенцию). Это означает, что у понятий философии есть объекты отнесения (референт) в виде воображаемых возможностей порядка в хаосе. У науки же свой референт – действительные состояния, приписываемые хаосу на кантовский манер. По этим соображениям ясно, что постструктурализм в лучшем случае приближается к кантианству (или неокантианству), но не предлагает новой методологической альтернативы.

Постмодернизм не является каким-либо систематическим учением и потому не следует удивляться присутствию в нем взаимоотрицающих идей. Например, идее наличия референтов у понятий науки, обеспечивающего их смысловую определенность, устойчивость противоречит идея всеобщей смысловой изменчивости терминов и знаков языка, исключающей какую-либо смысловую определенность. Последняя идея носит саморазрушающий характер. Если язык в сущности оказывается только игрой знаков («означающего»), а не смыслов, заданных внеязыковыми ситуациями («означаемого»), то он ничего не может выразить и сообщить, в том числе и саму идею смысловой неопределенности. Даже при любом произволе в выборе значений, нечего выбирать и кодировать текстом, а получателю текста нечего раскодировать.

Идея смысловой неопределенности совершенно чужда научному познанию. Любую изменчивость объекта познания (материального или идеального) наука представляет устойчивыми характеристиками. Таковы представления процессов физикой, химией, биологией, психологией, математикой, лингвистикой и т.д. Когда говорят только об изменчивости явления, о невозможности сказать что-либо определенное о нем в конкретной ситуации, то тем самым говорят о незнании явления, его сущности или хотя бы отношения к другим явлениям. Идея смысловой неопределенности родственна «идее» незнания и непознаваемости.

Наконец, в постмодернизме неприемлемо представлен индивид, который, в частности, может оказаться субъектом познания. Если он условен, пребывая на грани перехода возможностей в действительность, всегда частичен, разорван, смятен, лишен целостности, то с чем, какими средствами познания он подойдет к объекту познания, каким образом создаст определенную познавательную ситуацию? Зыбкость субъекта познания способна дать лишь зыбкое знание, условность субъекта познания – условное знание. Вне познавательных ситуаций такое представление об индивиде применимо лишь к особой категории индивидов, оказавшихся на переферии или вне устойчивых социальных отношений и ролей, к тем же, которые являются субъектами этих отношений и ролей, они не применимы.

С какой стороны ни посмотреть на постмодернизм и постструктурализм, они не только не имеют отношения к методологии научного познания, но и подчеркнуто противоречат ее сущности. И если они выдаются за таковую, во всем противореча особенностям научного познания, то это карикатура на методологию научного познания, т.е. псевдоальтернатива методологии науки.

В итоге, можно считаться с многообразием методологических альтернатив в научном познании, оправданным как многогранностью процесса познания, так и многообразием, плюрализмом средств познания. Тем не менее, многообразие методологических альтернатив не сочетается с терпимостью к псевдонаучным и антинаучным методологиям. Это относится не только к постмодернизму, но и к герменевтике, феноменологии и т.п., которые заявляют о новых альтернативах в методологии науки, но не предъявляют предписаний, влекущих за собой выполнимые общезначимые действия в познании и практике.

Литература

Делёз Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? Пер. с фр. С.Н. Зенкина. С.-Пб., Алетейя, 1998.

Ильин И. Постмодернизм от истоков до конца столетия: эволюция научного мифа. М., Интрада, 1998.

Проблемы истории и методологии научного познания. М., Наука, 1974.

Философский прагматизм Ричарда Рорти и Российский контекст. М., Традиция, 1997.