II.

К оглавлению
1 2 3 

Все колебания Раскольникова прекратились в ту минуту, когда он узнал случайно, что старуха в таком-то часу, в такой-то день останется дома одна. За мгновение перед тем, как он услышал разговор, заключавший в себе это известие, он чувствовал себя свободным "от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения, он отрекся от проклятой мечты своей" и смотрел на Неву и на яркий закат солнца с той тихой радостью, с которой обыкновенно смотрит на всю окружающую природу человек, только что оправившийся от тяжелой болезни и понемногу возвращающийся к жизни здоровых людей. Мгновение спустя, когда он выслушал внимательно и понял ясно каждое слово разговора, происходившего между каким-то мещанином и сестрой старухи, "он всем существом своим вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и что все вдруг решено окончательно; он пошел домой "как приговоренный к смерти". Этот переворот произошел в нем оттого, что обстоятельства вдруг назначили ему для совершения его замысла определенный срок. Пропустить этот срок - значило или совсем отказаться от всего предприятия или по крайней мере добровольно отнять у себя несколько важнейших шансов успеха.

Но, чтобы навсегда отказаться от плана, воспитанного и взлелеянного несколькими неделями уединенного размышления, надо было снова передумать все с самого начала и, кроме того, надо было приискать какую-нибудь новую программу, на которой можно было бы успокоиться. На такой умственный труд Раскольников, измученный бедностью, праздностью, апатией и безобразным фантазерством, уже не был способен. В его изнемогающем уме уже не было достаточно сил на то, чтобы уничтожить проклятую мечту спокойным и холодным размышлением. Он мог только ужасаться, содрогаться и чувствовать припадки конвульсивного отвращения к тем гадостям, на которые его наталкивала эта проклятая мечта. Ужас и отвращение могли иногда доходить в нем до таких размеров, при которых проклятая мечта начинала казаться ему совершенно неосуществимой и, следовательно, неопасной. В такие минуты он мог праздновать свое освобождение от чар и смотреть на природу и на самого себя глазами выздоравливающего человека. Но ужас и отвращение, как бы ни были сильны, не могли заменить ему спокойное размышление и переделать по новому плану то, что уже давно было построено упорной работой мысли, пошедшей по ложному и опасному пути. Как только обстоятельства притиснули его к стене решительным вопросом, требующим безотлагательного ответа, так он немедленно сделался безответным рабом своей проклятой мечты.

Во время своих последних приготовлений к убийству Раскольников уже не чувствовал ни ужаса, ни отвращения. Он потерял способность смотреть на свое дело со стороны. Хороша или дурна его цель - об этом он уже не думал. Все его внимание было обращено на подробности выполнения и сосредоточено на борьбе с препятствиями. Когда он услышал бой часов и чей-то возглас о том, что уже седьмой час, - он испугался только той мысли, что может опоздать. Когда он увидел невозможность утащить топор из хозяйской кухни, - он почувствовал только тупую, зверскую злобу против этого препятствия, которое в первую минуту показалось ему неодолимым. Когда он вслед за тем разглядел топор в дворницкой и благополучно его спрятал себе под пальто, он почувствовал только радость удачи. Словом, проклятая мечта господствовала над всем его существом и обусловливала собой все его отношения к мелким случайностям, встретившимся на его пути. Те случайности, которые благоприятствовали осуществлению проклятой мечты, казались ему счастливыми и возбуждали в нем радость; те случайности, которые могли помешать предприятию, казались ему несчастными и доводили его до бешенства. Тут, очевидно, Раскольников уже не думал и не хотел думать о том выздоровлении, которое радовало его накануне и даже возбуждало в нем потребность молиться. Освобождение от чар было невозможно, - сам очарованный возмущался против тех случайностей, которые сколько-нибудь были способны произвести это освобождение. Идя на квартиру старухи, Раскольников не мог думать о том деле, которое ему предстояло. Придя на квартиру и пристукнув старуху обухом топора, он потерял способность думать даже о мелких подробностях выполнения, на которых до сих пор сосредоточивалось его внимание. Он растерялся, засуетился, стал делать одну глупость за другой и избавился от беды, то есть не попался на месте преступления, только благодаря совершенно исключительному стечению счастливых случайностей.

Теперь я дошел до поворотного пункта в романе. Главное дело, составляющее центр и узел этого романа, уже сделано. Я старался проследить шаг за шагом те влияния, которые привели Раскольникова к катастрофе. Говоря о причинах, подготовивших преступление, я до сих пор не сказал ни одного слова об убеждениях Раскольникова, об его образе мыслей, о его взглядах на важнейшие вопросы частной и общественной нравственности. Это умолчание не было с моей стороны ошибкой. В первой части моей рецензии я уже заметил мимоходом, что теоретические убеждения Раскольникова не имели никакого заметного влияния на совершение убийства. Теперь, когда настоящие причины преступления достаточно разъяснены, я считаю не лишним развить эту мысль подробно и защитить ее против тех возражений, которые могут быть ею вызваны.

Раскольников высказывает некоторые из своих убеждений в разговоре с следственным приставом, Порфирием Петровичем. Дело идет об одной статье, написанной Раскольниковым и помещенной в какой-то газете. Раскольников следующим образом разъясняет своему собеседнику основную мысль этой статьи.

"Я просто-запросто, - говорит он, - намекнул, что необыкновенный человек имеет право... то есть не официальное право, а сам имеет право разрешить своей совести перешагнуть... через иные препятствия, и единственно в том только случае, если исполнение его идеи (иногда спасительной, может быть, и для всего человечества) того потребует... По-моему, если бы кеплеровы и ньютоновы открытия, вследствие каких-нибудь комбинаций, никоим образом не могли бы стать известными людям иначе, как с пожертвованием жизни одного, десяти, ста и так далее человек, мешавших бы этому развитию или ставших бы на пути как препятствие, то Ньютон имел бы право и даже был бы обязан... устранить этих десять или сто человек, чтобы сделать свои открытия известными всему человечеству. Из этого, впрочем, вовсе не следует, чтобы Ньютон имел право убивать кого вздумается, встречных и поперечных, или воровать каждый день на базаре. Далее, помнится мне, я развиваю в моей статье, что все... ну, например, хоть законодатели и установители человечества, начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, Наполеонами и так далее, - все до единого были преступники уже тем одним, что, давая новый закон, тем самым нарушали древний, свято чтимый обществом и от отцов перешедший, и уж, конечно, не останавливались и перед кровью, если только кровь (иногда совсем невинная и доблестно пролитая за древний закон) могла им помочь. Замечательно даже, что большая часть этих благодетелей и установителей человечества были особенно страшные кровопроливцы. Одним словом, я вывожу, что и все, не то что великие, но и чуть-чуть из колеи выходящие люди, то есть чуть-чуть даже способные сказать что-нибудь новенькое, должны по природе своей быть непременно преступниками - более или менее, разумеется. Иначе трудно им выйти из колеи, а оставаться в колее они, конечно, не могут согласиться, опять-таки по природе своей, а по-моему, так даже и обязаны не соглашаться".

Всеми этими запутанными и сбивчивыми рассуждениями Раскольников старается доказать, что преступник делается преступником потому, что стоит выше окружающих его людей. Чтобы подстроить доказательства. Раскольников всеми правдами и неправдами раздвигает рамки того понятия, которое в общеупотребительном разговорном и литературном языке связывается со словом преступник. Расширив это понятие и сделав его по возможности неопределенным, Раскольников подводит под него все, что ему угодно, и облагораживает деятельность воров и разбойников, завербовывая в их компанию всех замечательных людей, оставивших следы своего существования и влияния в истории человечества. Натяжки, на которых построена эта странная теория, и белые нитки, которыми она сшита, бросаются в глаза каждому сколько-нибудь внимательному читателю. Из законодателей и установителей человечества очень многие действительно были преступниками, то есть похитителями чужой собственности. Эти многие действительно могут стоять рядом с ворами и грабителями, но их вступление в это общество не приносит ни малейшей пользы их более мелким товарищам и нисколько не облагораживает общих их занятий, которые одним доставили бессмертие, а другим - уголовные наказания. Эти многие оказываются преступниками совсем не потому, что заменили древний закон новым, а оттого, что, по своей дикой прихоти, по своему корыстолюбию или властолюбию, раздавили на своем пути много человеческих существовании и отняли у многих работников продукты их честного труда.

Что большая часть этих благодетелей и установителей человечества были особенно страшными кровопроливцами - это доказывает совсем не то, что проливание человеческой крови очень похвально и полезно, а только то, что человечество, по простоте своей коллективной души и по своей известной ребяческой слабости к блеску и грохоту, к ярким краскам и резким звукам, до сих пор считает своими благодетелями таких людей, которые, очевидно, причинили ему, этому добродушному и доверчивому человечеству, гораздо больше вреда, чем пользы. Что кровопролитие бывает иногда неизбежно и ведет за собой самые благодетельные последствия - это известно каждому человеку, умеющему понимать причинную связь исторических событий. Но это обстоятельство ровно ничего не доказывает в пользу того права, которое Раскольников присваивает необыкновенным людям. Произвольное устранение живых людей и бесцеремонное шагание через препятствия во всяком случае остается делом очень вредным и, следовательно, в высшей степени преступным, то есть совершенно предосудительным. Кровопролитие становится неизбежным вовсе не тогда, когда его желает устроить какой-нибудь необыкновенный человек; вовсе не тогда, когда какое-нибудь живое препятствие мешает этому необыкновенному человеку осуществить свою личную идею или фантазию, а только тогда, когда две большие группы людей, две нации или две сильные партии резко и решительно расходятся между собой в своих намерениях и желаниях. Когда этим двум противным сторонам невозможно договориться до удовлетворительного результата, когда не остается никакой возможности покончить дело соглашением или полюбовным размежеванием столкнувшихся и перепутавшихся интересов, когда нет возможности объяснить заблуждающейся стороне посредством спокойного научного анализа, в чем состоят ее настоящие выгоды и в чем заключается ошибочность и неосуществимость ее требований, - тогда, разумеется, остается только начать драку и драться до тех пор, пока правое дело не восторжествует. Но и здесь, в этих случаях, роль необыкновенных людей, правильно понимающих свое назначение, состоит совсем не в том, чтобы порождать и поддерживать драку. Прежде чем дело дойдет до кровопролития, необыкновенные люди, то есть самые ученые и самые честные люди данного общества, всеми силами стараются о том, чтобы предупредить это кровопролитие и чтобы произвести как можно спокойнее ту перемену, которой требуют обстоятельства и которой необходимость уже чувствуется и даже сознается значительной частью заинтересованной нации.

Необыкновенные люди стараются открыть глаза своим соотечественникам и современникам, разъяснить им настоящее положение дел, направить их к мирному и безобидному выходу из затруднительного положения и доказать им необходимость обширных и добровольных уступок тому течению идей, которое называется духом времени и которое порождается общими причинами и условиями, а никак не выдумками и усилиями каких-нибудь необыкновенных людей. Честные и умные советы необыкновенных людей очень часто остаются непонятыми или даже невыслушанными; страсти спорящих сторон разгораются; разрыв становится неминуемым, - и тогда необыкновенные люди, убедившись раньше массы в неизбежности открытой борьбы, из роли благоразумных советников переходят в роль воинов и полководцев. Они становятся решительно на ту сторону, стремления которой совпадают с истинными выгодами данной нации и всего человечества, они группируют вокруг себя своих единомышленников, они организуют, дисциплинируют и воодушевляют своих будущих сподвижников и затем, смотря по обстоятельствам, выжидают нападения противников или наносят сами первый удар. Когда борьба начата, все внимание необыкновенных людей устремляется на то, чтобы как можно скорее покончить кровопролитие, но, разумеется, покончить так, чтобы вопрос, породивший борьбу, оказался действительно решенным и чтобы условия примирения не заключали в себе двусмысленных комбинаций и уродливых компромиссов, способных, при первом удобном случае, произвести новое кровопролитие. Ни перед борьбой, ни во время войны, ни после ее окончания необыкновенные люди, которыми может и должно гордиться человечество, не являются любителями и виновниками кровопролития. Кровь льется не потому, что в данном обществе, в данную минуту действуют необыкновенные люди, а потому, что деятельность этих необыкновенных людей не может перевесить собою массу человеческого неблагоразумия, узкого своекорыстия и близорукого упрямства. Кровь льется совсем не для того, чтобы подвигать вперед общее дело человечества; напротив того, это общее дело подвигается вперед, несмотря на кровопролития, а никак не вследствие кровопролитий; виновниками кровопролитий бывают везде и всегда не представители разума и правды, а поборники невежества, застоя и бесправия. Доказать, что какой-нибудь исторический деятель был страшным кровопроливцем, то есть что действительно кровь лилась по его личному желанию и распоряжению, а не вследствие тех обстоятельств, среди которых он был поставлен и над которыми он был властен, - значит доказать тем самым, что этот деятель был врагом человечества и что его пример ни для кого и ни для чего не может служить оправданием.

Необыкновенные люди именно тем и необыкновенны, что они умеют додумываться до таких истин, которые еще остаются неизвестными их современникам. Те необыкновенные люди, которые всего больше желают и умеют оставаться верными своему естественному назначению, то есть приносить людям как можно больше пользы, - должны только добывать новые истины, доводить их до всеобщего сведения, защищать их против старых заблуждений и убеждать людей в необходимости перестраивать жизнь сообразно с новыми истинами. Идя по этому пути, необыкновенные люди никак не могут сделаться страшными кровопроливцами; уклоняясь от этого пути и призывая насильственные меры на помощь к таким идеям, которые могут и должны торжествовать силою своей собственной разумности и внутренней убедительности, необыкновенные люди в значительной степени перестают быть необыкновенными и начинают обнаруживать ту нетерпеливую близорукость, которой отличаются все их дюжинные современники. Решаясь проливать кровь во имя идеи, необыкновенные люди изменяют своему естественному назначению, компрометируют свою идею, дискредитируют ее и замедляют ее успехи именно теми насильственными мерами, которыми они стараются доставить ей быстрое и верное торжество.

Великие деятели науки, по самому роду своих занятий, всего менее могут уклониться от естественного назначения необыкновенных людей и сбиться в сторону на скользкую и опасную дорогу насильственных мер. В их деятельности нет места для кровопролития; их руки совершенно чисты и всегда останутся чистыми; они могут только убеждать людей, а не приневоливать их; с той минуты, как великий мыслитель вздумал бы употреблять насильственные меры против невежественных и тупоумных противников своей доктрины, он перестал бы быть великим мыслителем, он сделался бы врагом беспристрастного исследования и свободного мышления, он сделался бы преступником против всего человечества, вреднейшим из вредных негодяев и по всем правам занял бы в истории почетное место рядом с испанскими инквизиторами. Представить себе Ньютона или Кеплера в таком положении, в котором они, из любви к идее, обязаны были бы устранить хоть одного живого человека или пролить хоть одну каплю человеческой крови, - еще гораздо труднее, чем представить себе, что Кеплер и Ньютон, состоя в чине необыкновенных людей, пользуются своими исключительными правами для того, чтобы убивать встречных и поперечных или воровать каждый день на базаре. Но Раскольникову до такой степени хочется превратить всех великих людей в уголовных преступников и всех уголовных преступников в великих людей, что он не останавливается даже и перед самым неожиданным предположением.

Что Ньютон и Кеплер не сделались уголовными преступниками, что они не стоили человечеству ни одной капли крови и ни одной слезы - это, по мнению Раскольникова, счастливая случайность. Измените условия, при которых они жили и действовали, поставьте их в другое положение, и вот сейчас эти самые Кеплер и Ньютон, оставаясь по-прежнему великими мыслителями и благодетелями человечества, обзаведутся палачами или подкупными убийцами и сделаются страшными кровопроливцами, старшими братьями рядовых бандитов. Этим предположением Раскольников доказывает совсем не то, что он старается доказать. Этим предположением он доводит самого себя до очевиднейшего абсурда и наносит смертельный удар своей странной теории. Стараясь придумать для благодетелей человечества такое положение, при котором они принуждены были бы решиться на преступление, он показывает самым наглядным образом, что для настоящих благодетелей такое положение совершенно невозможно. Спрашивается в самом деле, каким образом жизнь одного человека, или десяти, или ста человек и так далее может помешать распространению истин, открытых Кеплером и Ньютоном? Предположите, например, что один человек, или десять, или сто занимают такое высокое положение и располагают таким количеством материальной силы, что они могут совершенно запретить чтение лекций и печатание книг, в которых излагаются доктрины Кеплера и Ньютона. Значит ли это, что именно этот один человек, или десять, или сто мешают распространению спасительных истин? Нисколько не значит. Распространению истин мешают все-таки не те люди, которые сопротивляются чтению лекций и печатанию книг, а все-таки те общие условия, благодаря которым такие люди занимают высокое положение и располагают значительным количеством материальной силы.

Если бы Кеплер и Ньютон решились действовать по рецепту Раскольникова и если бы им удалось устранить какое-нибудь живое препятствие, то на месте этого благополучно устраненного препятствия тотчас появилось бы другое, на месте другого - третье, потому что общие условия, порождающие такие препятствия, остались бы нетронутыми. Общими условиями оказываются в подобных случаях невежество, умственная неподвижность, робкая безгласность и дикие предрассудки массы. Против этих общих условий невозможно действовать насильственными средствами. Стало быть, пока общие условия делают возможным существование и деятельность сильных противников научной истины, до тех пор Кеплеры и Ньютоны должны действовать не против этого существования, а против общих условий, которые могут быть изменены только путем настойчивого и неутомимого проповедования той же самой научной истины. Из любви к этой истине необыкновенные люди, подобно Кеплеру и Ньютону, становились иногда мучениками, но никакая любовь к идее никогда не могла превратить их в мучителей по той простой причине, что мучения никого не убеждают, а следовательно, никогда не приносят ни малейшей пользы той идее, во имя которой они производятся.

Каким путем Раскольников мог дойти до основных положений своей дикой теории? Откуда могла залететь в его голову мысль о том, что в каждом преступнике скрывается неудавшийся, недоделанный или возникающий великий человек? Откуда взялась у него потребность делить людей на обыкновенных и необыкновенных? Какие влияния, какие разговоры с людьми или какое чтение заставили его, с одной стороны, дать необыкновенным людям такие обширные полномочия, в которых они даже вовсе не нуждаются, и, с другой стороны, осудить обыкновенных людей на унизительную и мучительную роль пушечного мяса? Почему, наконец, ему понадобилось сделать то уродливое предположение, которое завершает и тотчас же опрокидывает собою его теорию, - то предположение, что при известных условиях Кеплер и Ньютон могли и даже обязаны были устранять живых людей?

Мне кажется, что Раскольников не мог заимствовать свои идеи ни из разговоров со своими товарищами, ни из тех книг, которые пользовались и пользуются до сих пор успехом в кругу читающих и размышляющих молодых людей. В настоящее время нет ни одного замечательного мыслителя или сведущего историка, который бы думал и доказывал публично, что какие бы то ни было личные дарования могут замедлить, или ускорить, или поворотить назад, или свернуть в сторону естественное течение исторических событий. Чем внимательнее вглядываются исследователи в смысл и последовательное развитие исторических фактов, тем сильнее и окончательнее убеждаются они в том, что отдельная личность, какими бы громадными силами она ни была одарена, может сделать какое-нибудь прочное дело только тогда, когда она действует заодно с великими общими причинами, то есть с характером, образом мыслей и насущными потребностями данной нации. Когда она действует наперекор этим общим причинам, то ее дело погибает вместе с нею или даже при ее жизни. Когда же она в своей деятельности соображается с духом времени и народа, тогда она делает только то, что сделалось бы непременно и помимо ее воли, что настоятельно требуется обстоятельствами минуты и что, при ее отсутствии или бездействии, было бы в свое время выполнено так же удовлетворительно какою-нибудь другою личностью, сформировавшейся при тех же влияниях и воодушевленной теми же стремлениями. Человечество, по мнению всех новых и новейших мыслителей, развивается и совершенствуется вследствие коренных и неистребимых свойств своей собственной природы, а никак не по милости остроумных мыслей, зарождающихся в головах немногих избранных гениев. Человечество, по мнению тех же мыслителей, состоит из множества отдельных личностей, очень неодинаково одаренных природой, но ни одна из этих личностей, какими бы богатыми дарами ни осыпала ее природа, не имеет разумного основания думать, что ее голова заключает в себе будущность всей ее породы или по крайней мере всей ее нации. Ни одна из этих личностей, как бы она ни была гениальна, не имеет разумного основания, во имя этой будущности или во имя своей гениальности, разрешать себе такие поступки, которые вредят другим людям и вследствие этого считаются непозволительными для обыкновенных смертных. Что хорошо в простом человеке, то хорошо и в гении; что дурно в первом, то дурно также и в последнем. Многое может быть объяснено и даже оправдано силою тех страстей, которые возбуждаются в гениальном человеке ожесточением великой борьбы; но если, поддаваясь влиянию этих страстей, гениальный человек раздавил то, что могло и должно было жить, то историк в этом резком и насильственном поступке увидит все-таки проявление слабости, которое должно служить людям поучительным предостережением, а никак не выражение гениальности и силы, долженствующее вызвать в других людях восторженное соревнование. Словом, с точки зрения тех мыслителей, которых произведения господствуют над умами читающего юношества, деление людей на гениев, освобожденных от действия общественных законов, и на тупую чернь, обязанную раболепствовать, благоговеть и добродушно покоряться всяким рискованным экспериментам, оказывается совершенной нелепостью, которая безвозвратно опровергается всей совокупностью исторических фактов. Знакомясь с произведениями этих мыслителей и приучаясь смотреть на вещи с их точки зрения, Раскольников отнял бы у себя всякую возможность проводить натянутые параллели между уголовными преступниками и великими людьми. Он убедился бы в том, что эти параллели не принесут ни малейшей пользы уголовным преступникам, во-первых, потому, что величие тех великих людей, которые если б и имели с преступниками некоторые точки соприкосновения, само по себе очень сомнительно, а во-вторых, потому, что те стороны, которыми эти сомнительно великие люди соприкасаются с уголовными преступниками, все-таки составляют в их биографиях самые темные и грязные пятна. Читая мыслящих историков или рассуждая об исторических фактах с умными и работающими студентами-товарищами, Раскольников в особенности убедился бы в том, что люди, подобные Ньютону и Кеплеру, никогда не пользовались кровопролитием как средством популяризировать свои доктрины, никогда не были поставлены в необходимость устранять каких-нибудь обскурантов, мешавших распространению их идей, даже никогда не могли бы попасть в такое странное и унизительное положение, если бы даже для них нарочно была придумана и устроена какая-нибудь самая неправдоподобная комбинация.

Теория Раскольникова не имеет ничего общего с теми идеями, из которых складывается миросозерцание современно развитых людей. Эта теория выработана им в зловещей тишине глубокого и томительного уединения; на этой теории лежит печать его личного характера и того исключительного положения, которым была порождена его апатия. Раскольников написал свою статью о преступлении за полгода до того времени, когда он убил старуху, и вскоре после того, как он вышел из университета по неимению денежных средств. Те мысли, которые выразились в его статье, были продуктами того самого положения, которое впоследствии, истощивши по капле всю его энергию и извративши его замечательные умственные способности, заставило его обдумать во всех подробностях, тщательно приготовить и успешно выполнить грязное преступление, Когда Раскольников решился оставить университет, он уже, по всей вероятности, находился в очень бедственном положении. Никакое трудолюбие, никакая добросовестность в исполнении работ, никакая затрата силы и энергии не могли доставить ему ни такого обеда, который покрывал бы текущие расходы его молодого организма, ни такого платья, которое достаточно защищало бы его от холода, сырости и нечистоты, ни такого жилища, в котором его легкие находили бы себе достаточное количество свежего воздуха.

Жизнь в каждую данную минуту, на каждом шагу, в каждом из его мельчайших ощущений накладывала на него свою грубую и грязную руку, дразнила и щипала его, теребила и шпыняла его; словом, мучила и обижала его так, как толпа шаловливых школьников может обижать и мучить новичка, только что поступившего в училище и еще не успевшего зарекомендовать себя товарищам с хорошей стороны. Раскольникову надо читать или писать, - вдруг у него в подсвечнике гаснет последний огарок, а купить свечи не на что; Раскольникову надо идти на урок куда-нибудь верст за пять, - а на улице проливной дождь, который пронизывает его до костей сквозь его тощую шинелишку, а под ногами такая непроходимая грязь, которая с неудержимой силой врывается в его ветхие сапоги; приходит он с этого урока домой голодный, утомленный десятиверстным путешествием, измученный непонятливостью и капризами избалованного мальчишки, с тяжелой головой, с мокрыми, грязными и окоченевшими ногами, - а дома свежо и холодно, печка не топлена, из окна дует, за дверью бранятся какие-то кухарки или пищат чьи-то ребятишки, в комоде или в чемодане нет ни одной пары чистых носков; самовара не допросишься, да, впрочем, незачем его и опрашивать, потому что уже дней пять тому назад истреблены последняя щепотка чаю и последний кусок сахару. Все это, конечно, мелочи; ко всему этому можно относиться издали с великолепнейшим стоическим равнодушием; в отношении ко всему этому можно превосходнейшим образом рекомендовать другому человеку великодушное терпение и непоколебимое мужество. Но когда вся жизнь состоит из таких мелочей, когда одна мучительная мелочь следует за другой мелочью, такой же мучительной, когда человек постоянно попадает с булавки на булавку, когда этим булавкам не предвидится конца и когда человек видит и понимает, что при ужаснейшем напряжении всех своих сил он может только поддерживать этот многобулавочный status quo,<<2>> - тогда... тогда невозможно рассчитать заранее, в каких безумных планах и в каких безобразных галлюцинациях выразится уныние, озлобление, отчаяние и бешенство этого человека, которого люди и обстоятельства со всех сторон продолжают колоть булавками в его незажившие и незаживающие раны.

Какого же рода мысли должны зарождаться в голове Раскольникова, когда он, воротившись с грошового урока, располагается у себя дома, в своей тесной, сырой и душной берлоге? Вот он стащил с себя свою загрязненную обувь и завалился на свой узкий и жесткий диван, который уже давно старается натереть ему мозоль на ребрах и на кострецах. Задает он себе самый простой и естественный вопрос: много ли он получил за свою десятиверстную беготню, за промоченные ноги, за испорченные сапоги и за полтора часа возни с бестолковым мальчиком, который думает о бабках и о бумажном змее, когда ему надо размышлять о числителе и знаменателе и ловить с почтительной благодарностью каждое слово добросовестного преподавателя. Оказывается, что получит он полтинник. Полтинник считается красной ценой в мире тех студентов, которые по бедности бывают иногда поставлены в необходимость на время выходить из университета. "Уроки выходили, - говорит Раскольников Соне, доказывая ей, что, собственно говоря, он имел некоторую возможность содержать себя работой. - По полтиннику предлагали". Здесь о полтиннике говорится даже с уважением: уж если по полтиннику предлагали, так, значит, и толковать нечего; ясное дело, что жить было можно и что уныние было совершенно неуместно. Итак, получит он полтинник. Положим, что счастье улыбнется ему и что судьба пошлет ему, круглым счетом, по такому же уроку на каждый день; в месяц это составит тридцать уроков, а на деньги пятнадцать рублей. Дальше этого предела не могут простираться самые смелые и размашистые его мечты. Уроки, даже такие невыгодные, достаются с трудом. На каждый урок имеется по нескольку голодных претендентов. Добыть урок - значит одержать немаловажную победу над двумя, тремя менее счастливыми соперниками. Раскольников, как особенным счастием, которого он в свое время не умел оценить по достоинству, хвалится тем, что ему уроки выходили и по полтиннику предлагали. Итак, пятнадцать рублей в месяц - геркулесовы столбы доступного ему благосостояния, такие геркулесовы столбы, до которых он, быть может, не доплывет в течение целого года и на которых ему придется, по' всей вероятности, остановиться надолго, быть может лет на пять или на шесть. И это лучший из возможных и правдоподобных исходов. И при этом лучшем исходе он все-таки видит перед собой необозримо длинный ряд таких серых и темных дней, в которых каждая минута будет отмечена каким-нибудь чувствительным лишением, какой-нибудь крошечной болью, каким-нибудь мелким столкновением, мучительно напоминающим гордому, страстному, умному и впечатлительному человеку, что все радости жизни, все то, что он умеет понять и оценить своим тонким и гибким умом, все то, что он умеет желать всеми силами своего кипучего темперамента, что все эти радости и наслаждения существуют и почти наверное всегда будут существовать не для него.

А что же будет при менее счастливом исходе? И как возможен, как ужасно правдоподобен, как почти неизбежен такой менее счастливый исход! Вот он чувствует, как у него трещит голова, и холодеют промоченные ноги, и происходит в горле и груди что-то такое, предвещающее сильный простудный кашель. Что же это будет? Долго ли выдержит его здоровье? Удастся ли пересилить себя и переломить начинающуюся болезнь? Что тогда? Что будет, если он свалится недели на три? Как он потом снова поднимется на ноги и обзаведется новыми работами? И это жизнь! Голодать, зябнуть, задыхаться в конуре, отказывать себе во всяком мало-мальски приятном ощущении, тратить силы и время на бессмысленную, ненавистную и неблагодарную работу и при этом еще каждую минуту бояться, что вот-вот все это под тобой подломится и полетишь ты вниз, в какую-то темную пропасть, на дне которой тебя ожидает мучительная, голодная смерть. Такого рода размышлениям Раскольников должен был предаваться каждый раз, когда оставался наедине с самим собою. А оставался он наедине с самим собою очень часто, потому что он, по основным свойствам своего характера, не любил сближаться с людьми. Чем мрачнее становилось его душевное настроение, чем ближе приступали к нему нищета и отчаяние, чем сильнее он нуждался в дружеской помощи, в братском сочувствии или даже просто в веселом и беззаботном разговоре с бодрыми и умными товарищами, - в таком разговоре, который заставил бы его забыть на минуту булавки настоящего, мелочи душной конуры, хозяйской кухни и хозяйского ворчания, - тем упорнее он отворачивался от людей, запирался в своей берлоге и углублялся в свои горькие размышления, из которых ничего не могло выйти, кроме бессмыслицы в теории и грязного падения на практике. Исходной точкой для таких горьких размышлений могла служить каждая ничтожная мелочь: то уличная грязь, напоминавшая Раскольникову, что галоши его давно разваливаются, то новая прореха, усмотренная на сюртуке или на пальто, то кусок говядины, поданный ему на обед и похожий на связку мочалы, то заношенная рубашка, которую нечем было заменить. А в результате размышлений всегда получалось одно и то же бешеное проклятие против такой жизни, которая не дает человеку ничего, кроме горя и мучительного сознания собственного бессилия. На этом результате такой раздражительный и самолюбивый человек, как Раскольников, не мог остановиться навсегда. Мысль его непременно должна была пойти дальше. Он должен был, в припадке бешенства и отчаяния, задать себе вопрос: действительно ли он так бессилен, как это ему кажется? Не от того ли происходит его бессилие, что он сам считает себя бессильным? Не преувеличивает ли он крепость тех заборов, которые отделяют его от теплого и светлого мира материального благосостояния и разнообразно полного наслаждения всеми благами жизни? Не от того ли эти заборы кажутся ему такими высокими и крепкими, что ему никогда не приходило в голову ни перепрыгнуть через них, ни проломить в них какую-нибудь лазейку? Не от того ли его положение кажется ему безвыходным, что он нарочно отвертывается от некоторых выходов, по недостатку решимости и умственной смелости? Не подумать ли об этих выходах? Не попробовать ли? Не рискнуть ли? Подумать во всяком случае не мешает. Человек должен быть неустрашимым в области мысли, и, кроме того, от размышлений никакой беды произойти не может.

Таким образом мысль Раскольникова вступила на новый путь исследования - на такой путь, который мог открыться перед ней только тогда, когда Раскольников, озлобленный лишениями и утомленный неблагодарной работой, отвернулся от своих товарищей, уединился в свою конуру, где стены и потолки теснят душу и ум, и распродал или забросил свои книги и тетради. Ни от товарищей, ни из книг Раскольников не мог добыть себе ту дикую мысль, что, кроме упорного труда, существуют еще какие-нибудь другие удобные средства выбиться из затруднительного положения. Эта мысль, к которой отнеслись бы с презрением или с насмешкой все товарищи, эта мысль, в которой и товарищи и авторы книг, прочитанных Раскольниковым, увидали бы продукт болезненного настроения, эта мысль могла созреть и укорениться только тогда, когда некому было смотреть на нее со стороны. Эта мысль была не продуктом той теории, которую я рассматривал выше, а, напротив того, ее зародышем и основанием. Вся теория развилась из этой мысли, а эта мысль родилась в Раскольникове потому, что мучительность его положения превышала размеры его сил и мужества.

Чем пристальнее Раскольников вглядывался и вдумывался в свое положение, тем ненавистнее становился ему правильный и упорный труд, ценой которого он мог покупать себе только жалкое прозябание, переполненное всевозможными лишениями, страданиями и унижениями. Вера в спасительность труда была подорвана. Утомительный труд, с его грошовым вознаграждением, стал казаться Раскольникову печатью проклятия и отвержения, которую судьба кладет на тупоумных и трусливых людей, не умеющих или не желающих хватать насилием или обманом то, что может попасться им под руку и улучшить их положение. Раскольников начал чувствовать и сознавать, что мысль о быстрой и легкой наживе какими бы то ни было средствами силою врывается в его ум и овладевает всем его существом. На первых порах эта мысль должна была удивить, озадачить и даже испугать нашего героя. Она должна была породить в нем мучительную внутреннюю борьбу. Раскольников мог почувствовать к себе за эту мысль довольно сильное презрение; он мог сказать себе, что он просто не вынес тяжелой борьбы с обстоятельствами, раскис, упал духом, опустился и позволил себе дойти до самого края грязной пропасти. Этот взгляд был бы, конечно, единственным правильным взглядом. Но он был возможен только до тех пор, пока у Раскольникова еще оставалось в наличности достаточно умственной трезвости и силы характера, чтобы удержаться от окончательного падения. За этим строгим и верным взглядом на самого себя должна была последовать крутая реакция, вследствие которой лежание на диване и размышление о быстрой наживе должны были смениться взрывом страстной любви ко всякой честной работе, как бы ни была она утомительна, бессмысленна и неблагодарна. Но силы Раскольникова уже были истощены. Работа была ему противна. Мысль о легкой и быстрой наживе находила себе мало отпора в его ослабевшем уме и легко одерживала одну победу за другой над теми возражениями, которые она встречала себе в остатках его прежнего юношески честного образа мысли. Но эта мысль все-таки была в его голове чем-то совершенно новым и непривычным, а Раскольников был слишком тонким аналитиком, чтобы не заметить в себе присутствия этого нового и притом такого важного элемента. А заметив его, он непременно должен был задать себе вопрос о том, как же ему относиться к этому новому элементу, дружелюбно или враждебно, с уважением или с презрением, со страхом или с надеждой. С одной стороны, враждебные отношения Раскольникова к этому новому элементу никак не могли установиться прочно и окончательно, потому что, ненавидя и презирая такую мысль, которая завоевала себе господство над всеми его умственными способностями. Раскольников был бы поставлен в необходимость ненавидеть и презирать самого себя. С другой стороны, эти враждебные отношения, на которых ум Раскольникова никак не мог остановиться и успокоиться, были неизбежны в начале его знакомства с новой мыслью именно потому, что эта мысль была уже чересчур нова и составляла слишком резкий и неожиданный диссонанс со всем его прежним юношеским и студенческим пониманием жизни. Эти враждебные отношения были для Раскольникова настолько же мучительны, насколько и неизбежны; ему надо было во что бы то ни стало покончить в самом себе тот внутренний разлад, который был порожден естественной враждебностью его отношений к самой сильной и упорной из его задушевных мыслей; разлад этот можно было уничтожить или уничтожив эту новую мысль, или переделавши те понятия, которыми обусловливались враждебные отношения к ней.

Первая из этих операций была для Раскольникова неисполнима; новая мысль отличалась крепостью и живучестью; ее поддерживали каждый день и каждую минуту все те мучительные мелочи, из которых складывается вся жизнь бедного человека. Вторая операция была полегче. Тонкий и гибкий ум Раскольникова, закаленный в школе уединенного размышления и самого внимательного психологического анализа, был в высшей степени способен открывать в людях, в предметах и в понятиях самые неожиданные, а пожалуй, даже и совсем несуществующие стороны. Этим умом нетрудно было выстроить такие эшафодажи, с вершины которых наблюдателю представляются совершенно новые и даже в значительной степени фантастические ландшафты. Этот казуистический ум, пущенный в ход и направленный в известную сторону какой-нибудь настоятельной внутренней потребностью хозяина, мог с изумительным успехом изготовить на заказ такую замысловатую зрительную трубу, такую сложную систему призм, цветных стекол и металлических зеркал, благодаря которой черное могло показаться белым, зеленое - красным, глупое - умным, вредное - полезным, вялое и слабое - сильным и великим. Как процесс такой работы, которая должна была извратить таким образом очертания и краски всех предметов, так и результаты ее были одинаково лестны для раздражительного и ненасытного самолюбия нашего героя. Если бы во время процесса этой работы сам Раскольников вдруг остановился и задал себе вопрос: "Что же я делаю теперь?" - то у него немедленно явился бы такой ответ, который мог бы не только успокоить его, но даже пробудить в нем удивительно приятное чувство гордости и самодовольства. Я, мог он ответить себе на свой недоброжелательный и недоверчивый вопрос, я пересматриваю, проверяю и перерабатываю силами собственного ума те решения, которыми удовлетворялись до сих пор самые умные и замечательные представители человечества. Я недоволен этими решениями и стараюсь дать себе добросовестный отчет в причинах этого недовольства. Я чувствую в себе присутствие титанических сил, и эти силы побуждают меня предпринять такую громадную и многосложную работу, которая никогда не грезилась ни одному из моих честных, но недалеких товарищей.

Доведя работу до конца, то есть додумавшись до таких результатов, которые позволяли ему ненавидеть упорный и неблагодарный труд и относиться с любовью и уважением к мысли о быстрой и легкой наживе, Раскольников мог скрестить руки на груди и насладиться тем чувством восторженного самодовольства, с которым художник осматривает свое только что оконченное и вполне удавшееся произведение. Раскольникову это произведение было особенно дорого, потому что в нем заключалось оправдание и превознесение его собственной личности. Если бы Раскольникову пришлось остановиться на противоположных результатах, если бы он увидел себя в необходимости осудить ту новую мысль, из которой родилась впоследствии проклятая мечта, то ему надо было бы во всяком случае выпрашивать у себя прощения и каяться перед собой в позорной слабости уже за одно то, что такая грязная мысль могла родиться в его уме, обратить на себя сто серьезное внимание и возбудить в нем смятение и внутреннюю борьбу. Кроме того, ему надо было бы сознаться, что он нуждается в посторонней поддержке, что ему необходимо обмениваться мыслями с товарищами и подкреплять себя в борьбе с обстоятельствами их дружескими советами, ему надо было бы убедиться в том, что одиночество может сделаться для него вредным и даже опасным. Напротив того, додумавшись до оправдания своей новой мысли, Раскольников совершенно избавлял себя от всяких признаний и покаяний, невыносимых для его щекотливого самолюбия. Он мог сказать себе, что он умнее и смелее всех своих товарищей и что ему необходимо было уединиться от них и сосредоточиться для того, чтобы отрешиться от их предрассудков и возвыситься до более верного взгляда на самые важные вопросы частной и общественной нравственности.

Всю свою теорию Раскольников построил исключительно для того, чтобы оправдать в собственных глазах мысль о быстрой и легкой наживе. Он почувствовал желание прибегнуть, при первом удобном случае, к бесчестным средствам обогащения. В его уме родился вопрос: чем объяснить себе это желание? Силой или слабостью? Объяснить его слабостью было бы гораздо проще и вернее, но зато Раскольникову было гораздо приятнее считать себя сильным человеком и поставить себе в заслугу свои позорные размышления о путешествиях по чужим карманам. Объясняя все дело слабостью и делаясь таким образом для самого себя предметом презрительного и оскорбительного сострадания, Раскольников нисколько бы не разошелся во взглядах со своими товарищами и поставил бы себя в необходимость уничтожить опасную мысль, чтобы не лишиться прав на собственное уважение. Усматривая, напротив того, в позыве к преступлению признаки смелого ума и сильного характера, Раскольников пошел по совершенно оригинальной дороге. Преступник, думал он, делается преступником потому, что чувствует неудовлетворительность тех учреждений, под господством которых ему приходится жить, тех законов, на основании которых его будут судить, и тех общепринятых понятий, во имя которых общество вооружается против его поступка. Смешавши таким образом те преступления, которые совершаются на основании поговорки: своя рубашка к телу ближе, с теми, на которые человек решается под влиянием восторженной любви к идее, - Раскольников продолжал философствовать в том же направлении и доказал себе без особенного труда, что всякое движение вперед, всякое усовершенствование в области общественной жизни само по себе составляет преступление, потому что оно возможно только при нарушении существующего закона. А так как род человеческий давным-давно исчез бы с лица земли, если бы он не подвигался вперед и не улучшал постоянно своих учреждений, то и выходит, что преступления в высшей степени полезны для человечества и что преступники оказываются величайшими благодетелями существующих обществ, которые только их усилиями спасаются от ужасных последствий губительного застоя. Все преступники оказались до некоторой степени великими людьми, все великие люди оказались до некоторой степени преступниками, и оригинальная теория завершилась тем блистательным маневром, посредством которого было доказано близкое и несомненное родство Кеплера и Ньютона с убийцами и грабителями.

Эту теорию никак нельзя считать причиной преступления, так точно как галлюцинацию больного невозможно считать за причину болезни. Эта теория составляет только ту форму, в которой выразилось у Раскольникова ослабление и извращение умственных способностей. Она была простым продуктом тех тяжелых обстоятельств, с которыми Раскольников принужден был бороться и которые довели его до изнеможения. Настоящей и единственной причиной являются все-таки тяжелые обстоятельства, пришедшиеся не по силам нашему раздражительному и нетерпеливому герою, которому легче было разом броситься в пропасть, чем выдерживать в продолжение нескольких месяцев или даже лет глухую, темную и изнурительную борьбу с крупными и мелкими лишениями. Преступление сделано не потому, что Раскольников путем различных философствований убедил себя в его законности, разумности и необходимости. Напротив того, Раскольников стал философствовать в этом направлении и убедил себя только потому, что обстоятельства натолкнули его на преступление.

Теория Раскольникова сделана им на заказ. Сооружая эту теорию, Раскольников не был беспристрастным мыслителем, отыскивающим чистую истину и готовым принять эту истину, в каком бы неожиданном и даже неприятном виде она ему ни представилась. Он был кляузником, подбирающим факты, придумывающим натянутые доказательства и подстроивающим искусственные сопоставления единственно для того, чтобы выиграть запутанный процесс самого сомнительного достоинства. Действуя таким образом, чувствуя над всем процессом своего мышления неотразимое и подавляющее влияние предвзятой идеи, Раскольников был расположен относиться к своей теории с крайним недоверием. Ближайшие последствия совершившегося убийства показали, до какой степени сильно и непобедимо было это недоверие. Когда Раскольников, убивши старуху и ее сестру, чувствовал сильнейшую потребность успокоиться и ободриться, он уже и не подумал искать себе успокоения в своей теории. Когда он всего больше нуждался в дружеском сочувствии, когда откровенный разговор с близким и надежным человеком мог поставить его на ноги и обновить все его силы, - ему даже и в голову не приходило, что убийство, оправданное замысловатой теорией, может быть рассказано кому бы то ни было из его товарищей, друзей или ближайших родственников. Он даже и не попробовал поделиться с кем бы то ни было своими мыслями об убийстве и грабеже, как о грандиозном протесте против несовершенств общественной организации. Он никого не пробовал убеждать в том, что он, Раскольников, в качестве будущего Наполеона или Ньютона, имеет право, поговоривши наедине с собственной совестью и получивши от нее или давши ей надлежащие разрешения, шагать через те препятствия, которые отделяют его от материального благосостояния и от блестящей карьеры. А между тем у него была сестра, которая в значительной степени была похожа на него по складу ума и характера и которая в значительной степени способна понять и усвоить себе всякую новую истину. У него, кроме того, был товарищ, готовый идти за него в огонь и в воду и также способный откликнуться с полным сочувствием на всякую свежую и верную мысль. Если бы Раскольников сколько-нибудь веровал сам в свою теорию, то он, конечно, сделал бы по крайней мере попытку просветить и обратить на путь истины таких людей, как Дуня и Разумихин, тем более что, открывшись им, убедивши их, он мог приобрести в их лице драгоценных союзников, нравственная поддержка которых была для него в высшей степени необходима. Но Раскольников после совершения убийства держал себя совсем не как фанатик, увлекшийся ложной идеей и дошедший в своих поступках до крайних пределов логической последовательности, а просто как мелкий, трусливый и слабонервный мошенник, которому крупное злодеяние приходится не по силам и который, желая во что бы то ни стало схоронить концы, ежеминутно теряется от страха и на каждом шагу выдает себя встречным и поперечным своей лихорадочной суетливостью.

Раскольников убил старуху для того, чтобы ограбить ее. Однакоже эта последняя цель осталась недостигнутой. Тотчас после совершения убийства Раскольников овладел ключами старухи и отправился в ее спальню, но его волнение было до такой степени сильно, что он ни за что не умел взяться, не ухитрился отпереть почти ни одного замка, набив себе карманы какими-то заложенными вещами, которые потом ему пришлось бы сбывать за полцены с громадной опасностью, и не нашел ни билетов, ни наличных денег, которых, однако, было очень много и которые преспокойно лежали в верхнем ящике комода. Как только убийство совершилось. Раскольников решительно забыл о своем желании обогатиться, забыл о том, что именно это желание заставило его взяться за топор, забыл также о тех подвигах иезуитской изобретательности и изворотливости, которые были им совершены для того, чтобы оправдать в собственных глазах это предосудительное желание. Все его мысли, все его усилия направлялись исключительно к тому, чтобы избавить себя от преследований и скрыть все следы преступления. В общем результате получилась таким образом возмутительная бессмыслица. Убийство оказалось совершенно бесцельным. На другой день после убийства Раскольников всеми силами своего существа желал воротиться назад к тому положению, которое накануне убийства казалось ему невыносимым. Он понимал ясно, что это желание неисполнимо, и невыносимое положение, из которого он отыскал себе такой оригинальный выход, стало представляться ему каким-то навсегда потерянным раем.

После убийства Раскольников унес к себе домой туго набитый замшевый кошелек и несколько коробочек с золотыми и серебряными вещами. Эти предметы были единственными плодами преступления. Ими ограничивалась вся добыча убийцы. Между тем Раскольников, очнувшись на другой день утром от мучительного забытья, стал думать не о том, как воспользоваться скудными трофеями победы, а только о том, как бы их выбросить поскорее и куда-нибудь подальше. Он пошел к Екатерининскому каналу с твердым намерением бросить в воду все: и вещи и кошелек, которого он не раскрывал и которого содержание оставалось ему совершенно неизвестным. Не исполнил он этого намерения только потому, что на набережной и возле самой воды было слишком много народа. Кончилось тем, что он всю свою добычу сложил под камень, в пустом огороженном месте, где лежали какие-то материалы. Освободившись от этой добычи, он почувствовал прилив сильной, едва выносимой радости, точно будто эта добыча свалилась к нему в карман против его воли, как сваливается на человека неожиданное несчастие, точно будто не он сам добивался ее, точно будто он из-за, нее не морочил самого себя софизмами, не приневоливал себя к отвратительному поступку и не подвергал себя самым серьезным опасностям. Вышло что-то похожее на работу Пенелопы. Сначала человек старался и мучился, чтобы приобрести себе добычу; а потом, как только добыча оказалась у него в руках, он начал стараться о том, чтобы как-нибудь избавиться от этой самой добычи. Это обстоятельство блистало такой яркой уродливостью, что оно бросалось в глаза даже самому Раскольникову, несмотря на то, что все его умственные способности находились в совершенном изнеможении. "Если действительно, - подумал он, - все это сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых тоже еще не видал. Это как же?"

Раскольников принужден сознаться, что все это дело было сделано по-дурацки. Он даже сам не понимал, зачем он его сделал. Он видит только, что ему приходится так или иначе нести на себе все последствия этого дурацкого дела. Эти последствия оказываются очень мучительными. Подробная история этих мучительных последствий наполняет собой почти весь роман Достоевского; она начинается со второй части и оканчивается только вместе с эпилогом. Я постараюсь теперь разобрать вопрос: в чем именно состоит мучительность этих последствий?

Прежде всего Раскольников просто боится уголовного наказания, которое изломает всю его жизнь, выбросит его из общества честных людей и навсегда закроет ему дорогу к счастливому, респектабельному и комфортабельному существованию. С той самой минуты, как он увидел перед собой на полу окровавленный и обезображенный труп старухи, ему кажется, что его подозревают, что за ним следят, что в его квартире немедленно станут производить обыск, что его самого схватят, посадят под арест и начнут судить. Зная за собой такое важное дело, которое должно возбудить толки во всем городе и поднять на ноги всю местную полицию, Раскольников понимает, что ему необходимо соблюдать во всех своих поступках и словах самую утонченную осторожность, необходимо взвешивать каждый шаг, обдумывать каждое слово, контролировать движение всех мускулов тела и лица и устраивать все это так, чтобы никому не бросалась в глаза эта сдержанность и рассчитанность, чтоб в его хладнокровии и спокойствии никто не видал и не предполагал ничего искусственного и натянутого и чтобы вообще во всей его личности и во всем его поведении не было ничего похожего на таинственность и загадочность, способную обратить на себя внимание опытных наблюдателей. Эта задача, уже достаточно трудная сама по себе, усложняется тем обстоятельством, что человек, находящийся в положении Раскольникова, естественным образом чувствует непреодолимое влечение присматриваться ко всем окружающим людям и прислушиваться к их толкам с той специальной целью, чтобы заблаговременно увидать или услыхать подготовляющееся нападение и приближающуюся опасность.

Эту тревожную внимательность, эту болезненную чуткость к известным разговорам, эту подозрительную способность принимать случайно брошенные слова за зловещие или оскорбительные намеки надо скрывать самым тщательным образом и скрывать так, чтобы это скрывание также оставалось совершенно незаметным. На каждом шагу Раскольников должен задавать себе вопрос: что сделал бы на моем месте человек совершенно невинный, - такой человек, которому нечего скрывать и нечего бояться? Как бы он понял такое-то слово? Почувствовал ли бы он в этом слове что-нибудь странное? Принял ли бы он его за неуместный намек на совершенно неизвестное ему событие? Заинтересовался ли бы он этим намеком настолько, чтобы потребовать себе объяснения? Каким тоном заявил бы он это требование - спокойно недоумевающим или сурово обиженным? Все эти и многие другие вопросы надо было ставить и решать ежеминутно, по поводу каждой ничтожнейшей встречи, при каждом пустейшем разговоре. На постановку и решение этих и других подобных вопросов отпускалось каждый раз по секунде времени; эти операции надо было производить, глядя прямо в глаза любознательному и словоохотливому собеседнику, не допуская на собственную физиономию выражения задумчивости и озабоченности, поддерживая начатый разговор спокойными и толковыми репликами и совершенно свободно и естественно переходя из тона в тон. Надо было тщательно воздерживаться от фальшивых нот и при этом еще тщательнее скрывать те страшные усилия, ценою которых покупается это отсутствие диссонансов. Раскольников должен был, силами одного своего ума, вести постоянную борьбу с целым обществом, и вести ее так, чтобы самое ее существование оставалось совершенно незаметным для его многочисленных, опытных и хладнокровных противников, которые сами не рисковали в этой борьбе ничем, между тем как у него вся жизнь была поставлена на карту. Для Раскольникова такая борьба была труднее, чем для кого-либо другого. Ему мешала именно его тонкая наблюдательность, его способность внимательно вглядываться в людей и отгадывать их затаенные намерения.

Смотря внимательно на других и пронизывая их насквозь своим инквизиторским взглядом, Раскольников естественным образом был расположен думать, что и другие смотрят или по крайней мере могут смотреть так же внимательно на него самого и так же успешно пронизывают или по крайней мере могут пронизать его самого своими инквизиторскими взглядами. Сказавши какое-нибудь слово или сделавши какое-нибудь движение, Раскольников в ту же минуту становился на место своего собеседника, всматривался с его точки зрения в сказанное слово или сделанное движение, подмечал в них все, что можно было признать искусственным, ставил себе в упрек то, что казалось ему ошибкой, считал себя до некоторой степени скомпрометированным, злился на себя за недостаток виртуозности в выполнении роли и, сосредоточивая таким образом свое внимание на подробной критике того, что уже было сделано, терял способность следить с необходимой внимательностью за тем, что делалось в текущую минуту и что надо было делать в ближайшее время. Таким образом он прорывался, делал новую ошибку, гораздо более крупную, чем предыдущая, опять ловил и казнил себя за опрометчивость, волновался и сам первый замечал свое неуместное волнение, доводил себя до исступления этим вечным подглядыванием за самим собою и, наконец, с досады, с горя, со страха, не зная, чем поправить мелкие оплошности, заметные только для его собственного болезненно зоркого взгляда, делал такую яркую эксцентричность, которая бросалась в глаза самому близорукому и равнодушному свидетелю. Словом, Раскольников был слишком хорошим критиком, чтобы быть хорошим актером. Превосходно понимая все мельчайшие недостатки своей игры, он требовал от себя с этой стороны такого идеального совершенства, которое, по всей вероятности, было недостижимо не только для него, но даже и для человека с воловьими нервами. Видя, что это идеальное совершенство остается недоступным, он начинал думать, что все пропало, и под влиянием этой мысли обнаруживал такую тревогу, которая рано или поздно должна была обратить на себя общее внимание.

Способность к микроскопическому анализу вредила Раскольникову не только потому, что он слишком тщательно разбирал свои собственные поступки и слова, но также и потому, что он, пользуясь этой способностью на каждом шагу, подвергал такому же тщательному разбору слова и поступки других людей, со стороны которых он мог ожидать прямого или косвенного нападения. Благодаря своему замечательному умению объяснять, разбирать, комментировать, повертывать каждое слово, благодаря своей способности восходить от сказанного слова к тому внутреннему побуждению, под влиянием которого оно было произнесено. Раскольников очень часто извлекал из слов своих собеседников больше, чем сколько в них заключалось. Ему случалось видеть намек самого зловещего свойства там, где слово было произнесено без всякой задней мысли; случалось принимать оборонительные меры против нападения, в то время когда собеседник и не думал о возможности сделаться его противником. Понятное дело, что при усиленной и совершенно излишней бдительности тревога Раскольникова должна была расти не по дням, а по часам и в скором времени доразвиться до таких размеров, при которых всякое самообладание становится невозможным.

Борьба с целым обществом была особенно трудна и безнадежна для Раскольникова еще и потому, что его вера в собственные силы была уже подорвана. Он знал, что после убийства у него недостало хладнокровия на то, чтобы ограбить старуху с надлежащей внимательностью и систематичностью; он знал, что голова его кружилась, мысли путались, руки дрожали, что ключи, снятые с убитой, не подходили к замкам вследствие его растерянности и что весь он вообще был гораздо больше похож на десятилетнего мальчишку, которого ведут сечь за кражу яблоков или орехов, чем на Наполеона, устраивающего свое 18-е брюмера. Он знал далее, что он чуть-чуть не бросил в воду единственные плоды своего кровавого подвига; он знал, что эти плоды зарыты в землю, и предвидел, что у него никогда не хватит решимости на то, чтобы вырыть их оттуда и воспользоваться для своих потребностей похищенными деньгами. Совокупность этих сведений, конечно, давала Раскольникову очень невыгодное понятие о силе его собственного характера. А Раскольников, как умный человек, конечно, понимал, что для успешной борьбы с целым обществом сила характера требуется громадная. Поэтому он должен был предвидеть, что эта борьба очень скоро кончится для него полным поражением и что он, по всей вероятности, будет принужден сдаться без всяких условий, то есть принести повинную голову в ближайшее полицейское управление. Эта возрастающая безнадежность, конечно, должна была усиливать его тревогу, разбивать последние остатки его хладнокровия и доводить его таким образом до состояния полнейшей беззащитности. Кто заранее считает себя побежденным, тот действительно побежден наполовину до начала самой борьбы.

Мысль об уголовном наказании, которое, как Дамоклов меч, висело над головой Раскольникова и в каждую данную минуту, при каждом его неосторожном движении, могло обрушиться на него всей своей тяжестью, эта мысль сама по себе была достаточно мучительна, чтобы отравить всю его жизнь и сделать ее невыносимым страданием для несчастного преступника. Чувство страха составляет, по всей вероятности, самое мучительное из всех психических ощущений, доступных человеческой природе. Это чувство ужасно даже тогда, когда оно достается на нашу долю в микроскопических приемах и продолжается всего несколько секунд. Известны случаи, когда у здорового и молодого человека белели волосы в течение нескольких минут, проведенных в смертельном страхе. Растяните такой или даже более слабый страх на несколько дней, - и можно будет поручиться за то, что против испытания не устоит человеческий рассудок и что человек, стараясь во что бы то ни стало избавиться от невыносимого ощущения страха, сам, как шальной, как бешеный, полезет на ту опасность, от которой стынет кровь в его жилах.

Тот вид помешательства, который называется меланхолией, состоит главным образом в том, что больной видит со всех сторон угрожающие ему опасности и испытывает постоянное ощущение смертельного страха. Меланхолики постоянно ищут смерти и стараются извести себя какими бы то ни было средствами именно потому, что они постоянно боятся за свою жизнь и что это хроническое чувство страха действительно составляет для человека самую невыносимую из всех возможных пыток. Раскольникову пришлось переживать те самые мучения, которые переживаются меланхоликами. Конечно, бедствие, ожидавшее Раскольникова, не было настолько ужасно, чтобы не было возможности помириться с мыслью о его неизбежности: человек может более или менее привыкнуть ко всему, даже к мысли о близкой и неминуемой смерти. Но дело здесь именно в том, что ожидание бедствия бывает всегда гораздо ужаснее и невыносимее, чем самое бедствие. Пока человек еще колеблется между страхом и надеждой, - он томится и страдает гораздо сильнее, чем тогда, когда он уже видит совершенно ясно, что для него уже не остается ни малейшей надежды и что ему приходится решительно отказаться от борьбы, скрестить руки, стиснуть зубы и покориться неотразимой необходимости. Мучительность ожидания заставляет человека всеми силами стараться о том, чтобы как-нибудь сократить тот период, когда страх борется с надеждой. Человеку всего труднее, ввиду серьезной опасности, сохранять выжидательное положение и оставаться неподвижным. Человек обыкновенно или старается убежать от опасности, или очертя голову бросается к ней навстречу; в первом случае он поддается естественному и чисто животному инстинкту самосохранения; во втором случае он делает попытку покончить с самим собой; в обоих случаях он старается убежать от мучительного чувства страха, которое отравляет его существование. То обстоятельство, что человек оказывается иногда способным купить ценой собственной жизни избавление от чувства страха, показывает ясно, что это чувство в самом деле очень мучительно и что оно, продолжаясь несколько дней, может действительно, само по себе, без отношения к тем причинам, которыми оно порождено, сделаться исходной точкой тех разнообразных страданий и полусумасшедших поступков, которые Достоевский приписывает своему герою.

Кроме уголовного наказания, Раскольников боится еще того ужаса, негодования или отвращения, с которым посмотрят на его поступок все дорогие и близкие ему люди. Он думает, что он останется один в целом мире живых людей, когда преступление его сделается известным. Он думает, что открытие ужасной истины убьет его мать и заставит всех его друзей, начиная с его родной сестры, отшатнуться навсегда от погибшего и замаранного человека. Поэтому он не смеет никому открыться; признаться одному человеку, по его мнению, все равно, что признаться всем или просто донести на самого себя по начальству. Он уверен в том, что первый человек, которому он откроется, тотчас оттолкнет его от себя, как грязную гадину, и немедленно сделается его врагом и преследователем, хотя бы за минуту до его признания этот самый человек любил и уважал его больше всего на свете. Поглощенный этой несокрушимой уверенностью, Раскольников чувствует необходимость хитрить и лицемерить со всеми людьми без исключения, с родной матерью так же точно, как с следственным приставом, Порфирием Петровичем. Вследствие этого он может чувствовать себя свободным, он может отдыхать от своей утомительной роли, он может снимать с себя костюм и маску невинного человека, он может выпускать на волю всю свою тревогу и все свое страдание лишь тогда, когда он остается только один. Для него уже не существует своего круга, для него нет и не может быть общества таких близких людей, с которыми он мог бы вести себя без церемоний и обращаться запросто. Чем ближе к нему люди, чем они для него дороже, чем больше прав они имеют на его доверие и откровенность, чем нежнее их ласки и заботливее их расспросы, чем искреннее и трогательнее их участие, - тем невыносимее для него их общество, потому что тем трудней отклонить эти ласки, увертываться от этих расспросов и отвергать это единственное и неизбежное участие. С каким-нибудь Порфирием Петровичем можно говорить сухо и холодно, можно держать себя осторожно и официально-вежливо, не приводя никого в изумление и не возбуждая никаких неуместных догадок. Но с матерью и сестрой нет никакой возможности соблюдать дипломатическую осторожность и непроницаемость; холодный и вежливый тон или разговор о погоде и о текущих известиях, пересыпанный официальными нежностями, приведет их сначала в изумление, потом в негодование и, наконец, в отчаяние, из которого они будут искать выхода и которое немедленно породит и воспитает в них то убеждение, что тут существует какая-то серьезная и печальная загадка, настоятельно требующая себе разрешения. О подделке такого тона, такой нежности, такой радости при свидании, такой искренности и доверчивости, которые могли бы обмануть зоркие глаза и чуткие уши матери и сестры, - нечего и думать. Обмануть такого человека, который вас любит, который ловит глазами каждое ваше движение и жадно вслушивается в каждое ваше слово, - до такой степени трудно, что подобный подвиг вряд ли удался бы даже самому закоренелому злодею, самому бездушному негодяю, не чувствующему ни капли любви к тем людям, пред которыми он разыгрывает свою трогательную комедию. Тем менее мог этот подвиг притворства оказаться по силам Раскольникову.

Мы уже знаем достаточно, как сильно он любил мать и сестру. Мы легко можем себе представить, как сильна была в нем потребность броситься к ним навстречу, открыть им свои объятия и вознаградить себя откровенным разговором с ними за три года томительной разлуки. Мы можем себе вообразить, каким оглушительным ударом было для него то открытие, что ему противны и невыносимы их ласки, противны и невыносимы потому, что они относятся уже не к нему, а к той маске, которая до поры до времени скрывает от всех людей обезображенные черты его измученного и опозоренного лица. Разбитый этим ударом, Раскольников не смел даже принимать от них эти ласки; ему казалось, что он их крадет почти так же, как он несколько дней тому назад украл старухины деньги. Он старался отвертываться от этих выражений нежности, насколько это было возможно. Они его мучили, как самые живые напоминания о том рае, который, по его мнению, был для него навсегда потерян и которого он вовремя не умел ценить по достоинству. Выманивать себе эти ласки обманом, платить за это чистое золото любви мишурой и фальшивой монетой своей поддельной нежности, словом, обращаться с матерью и с сестрой, как с полицейскими сыщиками и шпионами, которым надо отводить глаза различными искусно подобранными фокусами, - это значило сползти в такую отвратительную грязь, о которой Раскольников не в состоянии был даже и подумать. Тут игра положительно не стоила свечей. Хроническое притворство с матерью и с сестрой было для него неизмеримо мучительнее всякой каторги! Всякий раз, как он сходился с ними, он чувствовал, что маска сползает с его лица, и всякий раз он уходил от них, пугаясь того ужаса, который должно было возбудить в них открытие истины.

Таким образом страх уголовного наказания, страх презрения со стороны близких людей, необходимость таиться и притворяться на каждом шагу в сношениях со всеми людьми без исключения и ясное предчувствие того обстоятельства, что все эти подвиги притворства окажутся рано или поздно совершенно бесполезными, - вот составные элементы тех душевных страданий, которые испытывает Раскольников. Под влиянием этих страданий в Раскольникове совершается с изумительной и ужасающей быстротой такой внутренний процесс, который можно назвать увяданием ума и характера. Первая фаза этого процесса разыгралась еще до совершения убийств и ознаменовалась сооружением замысловатой теории, уравнявшей Ньютона и Кеплера с опустошителями чужих карманов. Вторая фаза разыгрывается после убийства и оканчивается тем, что Раскольников, отказавшись от права размышлять собственным умом и поступать по собственному благоусмотрению, отдает себя под опеку очень добродушной, очень ограниченной и совершенно необразованной девушки, Сони Мармеладовой, которая, подобно нимфе Эгерии, соглашается подавать ему мудрые и спасительные советы. Убивши старуху и ее сестру, Раскольников совершенно теряет способность остановиться на каком бы то ни было определенном желании. Ему хочется все разом покончить, то есть отдаться добровольно в руки следователя; ему хочется также избавиться от наказания и остаться на свободе; сам он решительно не в состоянии определить, которое из этих желаний сильнее и которое из них в ближайшую минуту будет управлять его поступками.

На другой день после убийства его требуют в квартал по одному денежному делу с хозяйкой. Собираясь идти туда и не зная еще, зачем его требуют, он думает: "Скверно то, что я почти в бреду... я могу соврать какую-нибудь глупость". Значит, не хочет погибать. Минуту спустя им овладевает другое настроение, и он, махнув рукой, говорит про себя: "Только бы поскорей". Подходя к конторе, он думает: "Если спросят, я, может быть, и скажу". Поднимаясь по лестнице в четвертый этаж, он уже совсем решается: "Войду, стану на колени и все расскажу". Через минуту опять новый поворот. "Какая-нибудь глупость, - думает он, стоя уже в конторе, - какая-нибудь самая мелкая неосторожность - и я могу всего себя выдать". Затем, когда он узнает, что дело, по которому его потребовали, не имеет ничего общего с вчерашним убийством, им овладевает бешеная радость, и он, под влиянием этого чувства, пускается вдруг в неожиданные и совершенно неуместные объяснения с квартальным насчет своих отношений к хозяйке и к ее покойной дочери. Эта судорожная и припадочная радость тут же в конторе сменяется через минуту невыносимо тяжелым чувством мучительного, бесконечного уединения и отчуждения. Ему вдруг приходит в голову подойти к квартальному и рассказать ему все, до последней подробности. Это желание исчезает, когда он слышит, что квартальный в это самое время разговаривает с своим помощником о вчерашнем убийстве. Является опять припадок страха. Раскольников идет к дверям и падает в обморок.

Из таких быстро сменяющихся колебаний состоит вся жизнь Раскольникова после убийства. В нем вспыхивает энергия только тогда, когда все его внимание поглощается каким-нибудь посторонним делом. Когда он переносит раздавленного чиновника Мармеладова к нему на квартиру, когда он старается успокоить его жену и облегчить ее положение, отдавая ей все свои деньги, когда он в тот же день говорит своей сестре о том, что надо отказать Лужину, когда он на другой день окончательно выгоняет этого Лужина, когда он потом защищает Соню Мармеладову, несправедливо обвиненную в воровстве (все тем же Лужиным), - тогда он является как будто живым и свежим человеком, способным интересоваться тем, что вокруг него происходит, готовым откликнуться на чужое страдание, заступиться за слабого и обиженного человека, расстроить планы дерзкого негодяя, подать умный совет, оказать деятельную помощь или решиться вовремя на смелый поступок. Но как только его перестают развлекать сильные посторонние впечатления, как только он остается наедине с своими сбивчивыми мыслями о недавнем прошедшем и о ближайшем будущем, так тотчас же в его душе начинается какая-то вьюга быстро возникающих, быстро исчезающих, беспорядочно сталкивающихся и переплетающихся ощущений; ум его гаснет; воля изнемогает; он ни о чем не думает, ничего не желает и ни на что не может решиться. Он идет туда, куда ему совсем не хотелось идти; попадает туда, куда он совсем не рассчитывал попасть; говорит и делает то, чего собственный ум его нисколько не одобряет. Находясь в таком положении, он без всякой надобности дразнит письмоводителя Заметова разговором об убийстве, и вслед за тем отправляется в квартиру убитой дергать звонок и расспрашивать у работников, зачем кровь отмыли. Следить за теми процессами мысли, которые вызывают подобные поступки, и вообще объяснить эти поступки какими бы то ни было процессами мысли, доступными и понятными здоровому человеку, - я не вижу ни малейшей возможности. Тут можно сказать только, что человек ошалел от страха и дошел до какого-то сомнамбулизма, во время которого он и ходит, и говорит, и как будто даже думает. Существует ли такое психическое состояние и верно ли оно изображено в романе Достоевского, - об этом пусть рассуждают медики, если эти вопросы покажутся им достойными внимательного изучения.

--------------------------------------------------------

<<1>> оскорбление общественной нравственности (франц.)

<<2>> положение вещей (лат.)