Лирика Пушкина второй половины 20-х-1830 гг. духовные искания личности, философия трагизма. каменноостровский цикл.

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 
17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 

 

Вторая половина 1820-х гг. — время создания многих лирических шедевров — отмечена высоким уровнем творческого самосознания Пушкина. Размышления о поэте получили законченный, концептуальный характер в программных стихотворениях “Поэт” (1827), “Поэт и толпа” (1828) и “Поэту” (1830). Усилился интерес Пушкина к философской проблематике: написаны стихотворения “Воспоминание” (“Когда для смертного умолкнет шумный день...”), “Дар напрасный, дар случайный...”, “Предчувствие”, “Утопленник”, “Анчар” (все — 1828 г.), “Брожу ли я вдоль улиц шумных...” (1829 г.). Лирика второй половины 1820-х гг. свободна от жанровых и стилевых ограничений. Лирическому слову “возвращен был его предметный смысл, и тем самым поэту дано невиданно острое орудие для выражения насущной, современной мысли” (Л.Я.Гинзбург).

Стихотворение “Поэт” — квинтэссенция пушкинских размышлений о сущности поэта. Поэт предстает в стихотворении сложным существом, отмеченным Богом, наделенным частью его творящей силы, но в то же время обычным, земным человеком. Перемены начинаются в нем лишь тогда, когда Бог посылает ему вдохновение. Поэт преображается — это уже не один из многих людей, втянутых в повседневную суету, а человек необыкновенный: его слух становится чутким, он способен услышать “божественный глагол”. Прежнюю жизнь он оценивает как “забавы мира”, людская молва его угнетает — он готовится произнести новые слова о мире. Это уже не молва, а слова поэта, в котором нет ничего обыденного, пошлого. Просыпается душа поэта:

Душа поэта встрепенется,/Как пробудившийся орел.

Он становится гордым, “диким и суровым”, то есть погружается в себя, в свои творческие думы. Поэт не может творить, находясь среди обычных людей, в мирской суете. Вдохновение требует одиночества, свободы от повседневности. “19 октября” (1825):Служенье муз не терпит суеты;/Прекрасное должно быть величаво...

Знаменитое стихотворение “Пророк”, написанное в 1826 г. В представлении романтиков поэт и пророк сливались в одном человеке. Пушкинская трактовка проблемы существенно иная. Поэт и пророк, образы которых созданы в пушкинской лирике, имеют немало общего (“вещие” зрение и слух) и одинаково важны для людей. Бог — и никто другой — призывает обоих к служению. Они дополняют друг друга. Но все-таки пушкинский пророк и пушкинский поэт не сливаются в одном существе. Поэт живет среди людей, пока не захвачен вдохновением. Только для творчества он оставляет людей. От поэта-пророка, посредника между Богом и людьми, исполнителя воли Бога, люди ждут огненных слов. Бог посылает пророка в мир, чтобы тот “глаголом” жег людские сердца, то есть передавал в слове жар своего сердца (оно — “угль, пылающий огнем”). Пророк “поправляет” мир — поэт отражает. мир. Пророк несет людям слово Божие — поэт создает свои слова. Они оба обращаются к людям, открывая им правду о земле и небе.

Творчество 1830-х гг. (1831—1836). В конце 1833 г. царь пожаловал Пушкину придворное звание камер-юнкера, которое “первый поэт” России счел для себя оскорбительным.

П. был связан оковами царской службы, путами общественного мнения, долгами и материальными заботами.

Неблагоприятной для Пушкина была и литературная атмосфера 1830-х гг. Гражданские стихотворения “Перед гробницею святой...”, “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина”, написанные в начале 1830-х гг., вызвали обвинения в политическом ренегатстве. Пушкин добивался разрешения на издание собственного журнала (четыре книжки “Современника” вышли в 1836 г.).

Философская лирика 1834—1836 гг. — стихотворения “Пора, мой друг, пора!..”, “...Вновь я посетил...”, “Когда за городом, задумчив, я брожу...”, “Отцы пустынники и жены непорочны...”, “Из Пиндемонти”, “Была пора: наш праздник молодой...”. Опираясь на личный опыт и мудрость, Пушкин устремился к вечному, общечеловеческому — к поэтическому познанию мира и человека. История в контексте пушкинских раздумий о человеке и природе, жизни и смерти, доме и кладбище предстает как стихийная сила, неподвластная воле и желаниям людей. Водоворот истории увлекает человека, препятствует осуществлению его заветных желаний, заставляя бороться за счастье, за право быть самим собой.

Цикл 36-го года выглядит лирическим конспектом всего его зрелого творчества.Бросается в глаза аскеза формы, все время находящаяся в конфликте с роскошью художнических возможностей. Впрочем, наверное, как раз из подлинной силы и красоты она и родилась; отсюда краткость, простота и ясность. Да, в нем был дух аскета (потому и не любил он весну и брожение крови). Дух аскета и гений художника. Это драма, которую в жизни ему разрешить было не дано.

Чем дальше, тем больше эта коллизия выливается в драму знания и выражения. Его влечет к священному безмолвию. Не хватает человеческих слов и средств, и знание должно выражаться уже не словами, а жизнью, такими формами и жанрами, которых в литературе нет. В этом смысле не оцененное еще значение имеет переложение великопостной молитвы святого Ефрема Сирина («Отцы пустынники и жены непорочны») — может быть, именно потому, что оно вовсе не из самых «совершенных» пушкинских стихотворений и — уступает оригиналу. Он в первый раз в жизни попытался переложить в свои несравненные стихи текст, рожденный совсем другим — не художническим — жизненным опытом,— и он сделал это; но, обладая абсолютным слухом, он не мог не чувствовать, что до уровня оригинала дотянуться художнику нельзя — даже ему: для этого надо прожить совсем другую жизнь, ибо молитва — не искусство. Он переложил ее хорошо, и ему это было необходимо,— но он увидел, прямо по пословице, где бог и где порог. Перешагнуть порог ему было не дано — его дар был дар пророка-художника, со всеми вытекающими отсюда драмами и ограничениями.

Из общего «евангельского» духа последнего цикла резко выпадает «Из Пиндемонти» («Недорого ценю я громкие права») — выпадает по своему чисто «мирскому» характеру. Это не просто противоречие; это свидетельство того, что путь его был не предуказан, навязан, определен головными .убеждениями,— это был путь свободный и органичный, потому и изобилующий противоречиями, отклонениями, падениями и подъемами.

 В «Памятнике» он спокоен и внушает Музе равнодушие. В «Напрасно я бегу...» и в «Отцы пустынники...» — и плач, и мольба.

Особенно в «Напрасно я бегу...». Вопль ужаса, закованный в какую-то чуть ли не изуверски лаконичную и совершенную форму, всего в четыре строки,— и оттого еще более мучительный. Ему хочется закричать благим матом, завыть, а получается фантастического совершенства фреска, в которой его личная мука сублимируется в грандиозный общечеловеческий план и — от него словно бы отчуждается, так что и не видно уже, как трудно ему самому. Не мочь выразить себя кроме как через гармоническую форму — да это вроде проклятия царя Мидаса, умиравшего от голода, потому что все под его руками обращалось в золото.

 

«Не я ль язык твой одарил Могучей властью над умами?» — говорит аллах в «Подражаниях Корану». Сознание своей могучей власти над умами не прошло для автора «Подражаний Корану» бесследно и безболезненно, соблазн преодолеть не удалось. Со временем это, видимо, становилось все яснее для поэта. И в одном из последних в своей жизни стихотворений он вводит в переложение молитвы, которая «Всех чаще... приходит на уста», усиление в том месте, где именуется грех, всего более страшащий его: «Лю-боначалия, змеи сокрытой сей»...

Не здесь ли, в этой высокой и смиренной молитве, стоящей почти рядом с «Памятником», с его «милостью к падшим», подводится духовный итог многолетнего — на всю жизнь — внутреннего диалога, сложных и столь часто мучительных отношений смертного человека со своим бессмертным даром?