ПРИМЕЧАНИЯ

К оглавлению
1 2 3 4 5 6 7 

(1) Геродот рассказывает, что после убийства Лже-Смердиса171, когда семь освободителей Персии собрались вместе, чтобы ре­шить, какую им установить в Государстве форму правления, Отанес решительно высказался в пользу Республики; предложение в устах сатрапа тем оолее удивительное, что, если даже не говорить о тех личных притязаниях на власть, которые могли у него быть, вельможи вообще больше смерти боятся такого Правления, которое заставляет их уважать людей. Отанеса, как легко поверить, никто не послушался, и он, увидев, что все ос­тальные собираются приступать к избранию монарха и не желая ни повиноваться, ни повелевать, добровольно уступил соперни­кам свое право на престол, потребовав вместо всякого вознаг­раждения только свободы и независимости для себя и для своих потомков, что и было ему предоставлено. Если бы Геродот и не сообщал нам ничего об ограничениях, которыми была обставле­на эта привилегия, все же непременно следовало бы предполо­жить, что такие ограничения были сделаны, иначе Отанес, не признавая никаких законов и не будучи обязан ни перед кем отчитываться, оказался бы всемогущим в Государстве и .был бы даже еще могущественнее, чем сам царь. Но почти невероят­но, чтобы человек, способный при подобных обстоятельствах удовольствоваться подобною привилегией, был способен ею зло­употреблять. И действительно, мы не видим, чтобы это право вызывало в царстве когда-либо хоть малейшую смуту, ни по вине мудрого Отанеса, ни по вине кого-либо из его потомков.

'"' С самого же начала я с уверенностью ссылаюсь на одно из тех авторитетных мнений, которые должны пользоваться пол­ным признанием у философов, поскольку они исходят от ума основательного и возвышенного, такого, какие одни лишь фило­софы умеют находить и понимать.

«Как бы мы ни были заинтересованы в том, чтобы познать самих себя, я не уверен, не знаем ли мы лучше все то, что не есть «мы». Природа наделила нас органами, предназначенными единственно для того, чтобы служить для нашего самосохране­ния, мы же пользуемся ими лишь для восприятия внешних впечатлений; мы стремимся лишь распространиться вовне и существовать вне себя. Слишком занятые умножением функций наших чувств и увеличением области внешнего распространения нашего существа, мы редко пользуемся тем внутренним чувст­вом, которое возвращает нас к нашим истинным измерениям и которое отдаляет от нас все, что к этому не относится. А между тем именно этим чувством должны мы пользоваться, ежели мы желаем себя познать, это единственное чувство, с помощью которого мы можем о себе судить. Но как придать этому чувству всю его действенность и силу? как освободить нашу душу, в которой оно заключается, от всех неверных представлений на­шего ума? Мы утратили привычку пользоваться этим чувством; эта привычка не получила никакого развития в бурях наших телесных ощущений, она иссушена огнем наших страстей: серд­це, ум, чувства — все ей противодействовало» («Естественная история»1'2, IV, стр. 151; «О природе человека», т. II, 1749, стр. 430). [...]

(Ш) Все знания, которые требуют размышления, все знания, которые приобретаются лишь путем развития понятий и совер­шенствуются лишь постепенно, по-видимому, совершенно недо­ступны для дикого человека, потому что он не общается с ему

подобными, потому что, другими словами, он не располагает орудием, служащим для этого общения, и потребностями, де­лающими такое общение необходимым. Его знания и навыки ограничиваются умением прыгать, бегать, драться, метать кам­ни и влезать на деревья. Но если он умеет делать лишь это, за­то умеет он это делать гораздо лучше, чем мы, не обладающие теми же потребностями. А так как все его навыки зависят един­ственно от телесных упражнений и не могут по этой причине передаваться от одного индивидуума к другому и развиваться, то первый человек мог быть в них столь же искусен, как и са­мые далекие его потомки. [...]

(IV) Один знаменитый автор , исчисляя блага и несчастия человеческой жизни и сравнивая оба итога, нашел, что послед­ний намного превышает первый и что, в общем, жизнь для че­ловека — довольно скверный подарок. Я нисколько не удивля­юсь его выводу: он исходил во всех своих рассуждениях из со­стояния человека в гражданском обществе. Если бы восходил он до человека естественного, то можно полагать, что пришел бы к результатам весьма отличным: он заметил бы, что у челове­ка почти нет иных несчастий, кроме тех, которые он сам для себя создал, и природа была бы оправдана. Не без усилий уда­лось нам сделать себя столь несчастными. Когда, с одной сторо­ны, смотришь на безмерные труды людей, на такое множество наук, ими разработанных, искусств, ими изобретенных, на такое множество сил, ими приложенных, засыпанных пропастей, сры­тых гор, снесенных скал, рек, превращенных в судоходные, распаханных земель, вырытых озер, осушенных болот, огром­ных зданий, воздвигнутых на суше, на море, покрытое корабля­ми и матросами, и когда, с другой стороны, исследуешь, немного поразмыслив, какие подлинные блага принесло все это для сча­стья рода человеческого, то можно лишь поразиться удивитель­ному несоответствию между первыми и вторыми итогами и по­жалеть об ослеплении человека, которое, дабы насытить его гордыню и не знаю уж какое тщеславное восхищение самим собой, заставляет его с жаром гоняться за тем, что может его сделать несчастным и что благодетельная природа позаботилась от него отвратить.

Люди — злы; печальный и долгий опыт избавляет нас от необходимости это доказывать. Между тем человек от природы добр, — полагаю, это я доказал174. Что же могло испортить его до такой степени, если не изменения, которые совершились в его телосложении, не те успехи, которых добился он, и не те знания, которые он приобрел. Вы можете сколько угодно восхи­щаться человеческим обществом, все же остается не менее вер­ным, что оно неизбежно побуждает людей ненавидеть друг друга в той мере, как сталкиваются их интересы, взаимно оказывать ДРУГ другу мнимые услуги, а на деле причинять друг другу всевозможные несчастья. Что можем мы подумать о таком обще­нии, когда интересы каждого отдельного человека внушают ему принципы, прямо противоположные тем, которые общая польза внушает обществу в целом, и когда каждый видит свою выгоду в несчастии другого? Нет, быть может, ни одного состоятельного человека, которому алчные наследники, а часто и соб­ственные его дети, не желали бы втайне смерти; нет ни одного корабля в море, крушение которого не было бы доброй вестью для какого-нибудь торговца; нет ни одного дома, пожара которо­го вместе со всеми бумагами, в нем находящимися, не желал бы увидеть какой-нибудь недобросовестный должник; нет ни одного народа, который не радовался бы бедствиям своих сосе­дей. И мы, таким образом, извлекаем пользу из невзгод наших ближних, и проигрыш одного почти всегда становится причи­ною благополучия другого. Но еще опаснее то, что обществен­ные бедствия составляют предмет ожиданий и надежд множест­ва частных лиц, одним нужны болезни, другим — мор, треть­им — война, четвертым — голод. Я видел отвратительных лю­дей, которые плакали от горя, когда год обещал быть урожай­ным, а огромный и страшный лондонский пожар175, который стоил жизни и имущества стольким беднякам, принес состоя­ние, быть может, десяти тысячам человек. Я знаю, что Монтень порицает афинянина Демада176 за то, что тот добился наказания работника, который продавал гробы слишком дорого и наживал­ся на смерти своих сограждан, но так как исходит Монтень при этом из того соображения, что в таком случае пришлось бы наказывать всех людей, то, очевидно, что оно только под­тверждает мои соображения. Проникните же сквозь все наши пустые знаки благожелательности в то, что творится в глубине душ, подумайте над тем, каким должно быть положение вещей, когда люди вынуждены расточать друг другу ласки и в то же время готовить друг другу погибель, когда они рождаются вра­гами по долгу и плутами по расчету. Если ответят мне: общест­во так устроено, что каждому человеку выгодно служить дру­гим, — я отвечу, что это было бы очень хорошо, если бы ему не было еще более выгодно вредить им. Нет такой законной выго­ды, чтобы ее не превысила выгода, которую можно получить незаконно; и вред, причиняемый ближнему, всегда приносит больше дохода, чем услуги. Вопрос, следовательно, только в том, чтобы найти способы обеспечить себе безнаказанность, и именно для достижения этого могущественные используют все свои силы, а слабые — всю свою хитрость.

Дикарь, когда ему удалось пообедать, — в мире со всей при­родой и друг всем ему подобным. Если порою ему приходится оспаривать свою пищу у другого, то он никогда не вступает в драку, не сравнив предварительно трудности победы с тем, насколько ему трудно отыскать себе пищу в другом месте, и так как гордость не играет никакой роли в этой битве, то дело ограничивается несколькими ударами кулака; победитель ест, побежденный отправляется искать счастья — и вот мир уже восстановлен. Но с человеком в обществе дело обстоит совсем не так — ему нужно сначала позаботиться о том, что необходи­мо, потом уже об избыточном: приходят наслаждения, огром­ные богатства, появляются подданные, затем рабы, и нет у него ни минуты передышки. Еще более странно, что, чем менее есте­ственны и настоятельны потребности, тем более разгораются отпасти и, что еще хуже, — тем больше есть возможностей их

удовлетворять; так что после долгого ряда счастливых событий, поглотив множество сокровищ и обездолив множество людей, мой герой кончит тем, что станет все истреблять, пока не оста­нется единственным господином всего мира. Такова, в общих чертах, поучительная картина, если не жизни человеческой, то, по меньшей мере, тайных душевных устремлений всякого цивилизованного человека177.

Сравните, без предвзятости, состояние человека граждан­ского общества и человека дикого и определите, если сможете, сколько новых дверей растворил первый из них страданию и смерти, — если даже не говорить о его злости, о его нуждах, о его несчастиях. Если вы примете во внимание терзающие нас душевные муки, изнуряющие и приводящие в отчаяние бурные страсти, чрезмерные труды, коими обременены бедняки, и еще более опасную негу, которой предаются богачи, что заставляет одних умирать от нужды, а других — от излишеств; если вы подумаете о чудовищной смеси различных продуктов, состав­ляющих нашу пищу, о вредных приправах к ним, об испорчен­ных продуктах питания, о фальсифицированных лекарствах, о плутнях тех, кто ими торгует, об ошибках тех, которые их на­значают, о ядовитых свойствах сосудов, в которых их готовят; если вы обратите внимание на эпидемические болезни, порожда­емые дурным воздухом там, где скученно живут огромные скоп­ления людей, на болезни, вызываемые изнеженностью нашего образа жизни, постоянными переходами из домов, в которых мы живем, на открытый воздух и обратно, привычкою надевать или снимать платье без достаточных предосторожностей, на все заботы, которые вследствие чрезмерной нашей чувствитель­ности превратились в необходимые привычки, и на то, что пре­небрежение этими заботами или их отсутствие стоит нам затем жизни или здоровья; если присоедините вы к этому итогу пожа­ры и землетрясения, которые, поглощая или разрушая целые города, тысячами губят их жителей178, — словом, окиньте взором все опасности, кои в силу всех этих причин беспрестанно нагро­мождаются над нашею головою, — и вы поймете, как дорого при­рода заставляет нас расплачиваться за то презрение, с каким от­неслись мы к ее урокам.

Я не стану здесь повторять о войне то, что сказал я о ней в другом месте, но я хотел бы, чтобы люди осведомленные поже­лали или отважились хоть раз сообщить публике подробности тех ужасных злодеяний, которые совершаются в армиях постав­щиками продовольствия и содержателями госпиталей: мы уви­дели бы, что их не слишком хорошо скрытые злоухищрения, в результате которых самые блестящие армии молниеносно тают, губят больше солдат, чем косит их оружие неприятеля. Итог не менее удивительный получился бы, если подсчитаем мы чис­ло людей, ежегодно погибающих на море либо от голода, либо от цинги, либо от пиратов, либо от пожаров, либо от кораблекру­шений. Ясно, что следует также отнести за счет установленного права собственности179 и, стало быть, за счет общества, убийства, отравления, грабежи на больших дорогах и самые наказания за эти преступления, необходимые, чтобы предупредить несча­стия еще большие; но так как за убийство одного человека лишаются жизни два человека и более, то неизбежно получается, что эти наказания удваивают потери человеческого рода. Сколь­ко есть постыдных средств помешать рождению человека и обма­нуть природу либо из-за склонностей грубых и извращенных, которые оскорбляют прекраснейшее ее творение, — склоннос­тей, которых никогда не ведали ни дикари, ни животные и ко­торые порождены в цивилизованных странах лишь развращен­ным воображением, либо посредством этих тайных выкидышей, достойных плодов разврата и порочных понятий о чести, либо из-за того, что множество детей остается без помощи или убива­ется, — это жертвы нищеты их родителей или дикого страха их матерей, наконец из-за того, что изувечиваются несчастные, частично само бытие которых и все их потомство приносятся в жертву суетным песнопениям180, или, что еще хуже, дикой рев­ности некоторых мужчин: изувечение это в последнем случае вдвойне оскорбляет природу и по тому, как теперь обращаются с этими изувеченными, и по тому применению, для которого они теперь предназначаются!

Но не имеют ли место тысячи случаев еще более частых и еще более опасных, когда отцовские права открыто оскорбляют требования человечности?181 Сколько дарований загублено и сколько стремлений подавлено безрассудным принуждением со стороны отцов! Сколько людей, которые отличились бы на под­ходящем для них поприще, умирают несчастными и лишенными славы, занимаясь другим делом, к которому их совсем не влек­ло! Сколько счастливых, хоть и неравных браков было расторг­нуто или расстроено и сколько целомудренных супруг было опозорено в результате существования сословного строя, посто­янно противоречащего естественному порядку! Сколько других нелепых союзов заключено по расчету вопреки требованиям любви и разума! Сколько честных и добродетельных супругов отравляют себе жизнь, потому что они друг другу не подходят! Сколько юных и несчастных жертв скупости своих родителей бросаются в объятия порока или коротают печальные свои дни в нерасторжимых узах, отвергаемых сердцем, в узах, которые создало одно только золото! Счастливы порою те, кто столь му­жественны или, можно даже сказать, добродетельны, чтобы лишить себя жизни182, прежде чем дикое насилие заставит их провести ее в преступлениях и отчаянии! Простите мне, навеки безутешные отцы и матери, я невольно растравляю ваши раны, но пусть послужат они вечным и страшным примером всякому, кто осмеливается, даже во имя природы, совершать насилие над священнейшим из ее прав!

Если я говорил лишь о тех неудачно заключенных связях, которые суть плод установленных в нашем обществе порядков, то не думаете ли вы, что те союзы, в заключении коих решаю­щую роль играли любовь и симпатия, ничем не стеснены?

Что, если бы вздумал я показать, что задет самый источник рода человеческого и даже священнейшие его узы, когда люди смеют прислушаться к голосу природы лишь после того, как предварительно подумают об имущественном положении и ког­да, вследствие беспорядочности гражданских отношений, добро­детели и пороки перемешались так, что воздержание стали полагать преступною предосторожностью, а отказ дать жизнь себе подобному — актом человеколюбия! Но не будем разрывать за­весу, скрывающую столько ужасов, ограничимся тем, что назо­вем зло по имени и предоставим другим найти средства, чтобы это зло исцелить.

Прибавьте ко всему этому ряд вредных занятий, которые сокращают жизнь или разрушают здоровье, таких, как работа в рудниках, различные виды обработки металлов, минералов, в особенности же свинца, меди, ртути, кобальта, мышьяка, ре­альгара183, иные опасные ремесла, которые ежедневно стоят жизни многим работникам: то ли кровельщикам, то ли плотни­кам, то ли каменотесам и тем, кто работает в каменоломнях; соедините, говорю я, все это вместе, и вы увидите, что установ­ление и усовершенствование обществ послужили причинами того уменьшения численности человеческого рода, которое уже было отмечено не одним философом184.

Роскошь, коей не может быть там, где люди гонятся за жиз­ненными удобствами и почестями, уже скоро довершает то зло, которое началось с возникновения обществ; под тем предлогом, что роскошь доставляет средства к жизни бедным185, которых она не должна была бы плодить, она разоряет всех остальных и рано или поздно лишает Государство населения.

Роскошь — это лекарство, что горше той болезни, которую оно якобы исцеляет, или, скорее, она сама по себе — худшее из всех зол, которые могут существовать в Государстве, будь оно большим или малым; чтобы кормить толпы слуг и нищих, ею же порождаемых, она притесняет и разоряет земледельца и гражданина, подобно тем палящим южным ветрам, что, покры­вая траву и деревья прожорливыми насекомыми, лишают пищи полезных животных и несут с собою голод и смерть повсюду, где слышится их дыхание.

Из общества и из роскоши, им порождаемой, возникают сво­бодные и механические искусства, торговля и промышленность, науки, и все те излишества, что содействуют расцвету рукоме­сел, обогащают и губят Государства. Эта гибель вызывается очень простою причиной. Легко видеть, что земледелие по своей природе должно быть наименее прибыльным из всех занятий, ибо продукты его более всего необходимы людям, и поэтому цены на них должны соответствовать возможностям самых бед­ных. Из этого принципа можно вывести то правило, что доход­ность занятий, в общем, обратно пропорциональна их полезнос­ти и что наиболее необходимые из них, в конце концов, окажут­ся в полнейшем пренебрежении. Отсюда видно, что следует ду­мать о подлинных выгодах, которые несет с собою промышлен­ность, и о практических результатах ее успехов.

Таковы ощутимые причины всех тех бедствий, в которые изобилие ввергает, в конце концов, самые прославленные наро­ды. В то время как развиваются и достигают процветания про­мышленность и ремесла, землепашец, презираемый, обременен­ный налогами, необходимыми для поддержания роскоши, и принужденный коротать свои дни между трудом и голодом, покидает свои поля и отправляется в города искать хлеб, кото­рый он должен был бы туда доставлять. Чем больше ослепляют

столицы бессмысленные взоры народа, тем больше следовало бы скорбеть душою при виде покинутых деревень, невозделан­ных полей и больших дорог, наводненных несчастными гражда­нами, превратившимися в нищих или воров и обреченных кон­чать жалкую свою жизнь на колесе или на куче навоза. Так Го­сударство, обогащаясь, в то же время ослабляет себя и лишается населения, и самые могущественные монархии, положив немало трудов, чтобы стать богатыми и безлюдными, становятся в конце концов добычею бедных народов, которые поддаются пагубному искушению их завоевать и, в свою очередь, обогащаются и ос­лабляют себя до тех пор, пока и их не завоюют и не уничтожат другие народы.

Пусть хоть однажды соблаговолят объяснить нам, что могло породить эти полчища варваров, которые в течение стольких веков наводняли Европу, Азию и Африку. Совершенство ли их рукомесел, мудрость ли их законов, выдающиеся ли достоинства их внутренних порядков были причиною этой чудовищной их численности? Пусть соблаговолят сказать нам наши ученые, почему, вместо того, чтобы до такой степени размножаться, эти свирепые и грубые люди, которым не было дано ни знаний, ни сдерживающих сил, ни образованности, не истребляли друг друга, ежеминутно оспаривая друг у друга пищу или место для охоты. Пусть объяснят они нам, как только у этих презрен­ных хватило смелости взглянуть в лицо людям столь искусным и ловким, как мы, обладавшим в то время столь прекрасною воинскою дисциплиной, столь прекрасными кодексами и столь мудрыми законами. Наконец, почему с тех пор, как в северных странах общество стало более совершенным и было затрачено столько трудов, чтобы растолковать людям их взаимные обязан­ности и искусство жить сообща приятно и мирно, мы не видим, чтобы с севера надвигалось что-либо подобное тем несметным ордам человечьим, которые скоплялись там в былые времена. Я очень боюсь, что кто-нибудь додумается, в конце концов, мне ответить, что все эти великие вещи, а именно: искусства, науки и законы, были весьма мудро изобретены людьми как моровая язва, чтобы предупредить чрезмерное размножение че­ловеческого рода, из опасения, как бы тот мир, который отведен нам для жизни, не оказался, в конце концов, слишком тесным для его обитателей.

Так что же! нужно разрушить общество, уничтожить «твое» и «мое», вернуться в леса, жить там вместе с медведями? — та­кой вывод вполне в духе моих противников, но я предпочитаю их опередить и тем избавить от позора. О вы, до слуха которых не долетел голос неба и кто не видит для рода своего иного предназначения, как окончить в мире краткую земную жизнь, вы, которые можете оставить внутри городских стен ваши пагуб­ные приобретения, беспокойный ваш ум, вашу развращенную душу и необузданные ваши желания, верните себе, ибо то в ва­шей власти, вашу былую, изначальную невинность, идите в леса, чтобы не видеть и не вспоминать о преступлениях ваших современников, и не бойтесь унизить ваш род, отказываясь от его познаний, чтобы отказаться от его пороков. Что же до лю­дей, мне подобных, в которых страсти уничтожили навсегда

первоначальную простоту, которые не могут больше ни питаться травами и желудями, ни обходиться без законов и без правите­лей, тех, которые в лице своего родоначальника удостоились услышать наставления свыше, тех, которые в этом моем стрем­лении найти в человеческих поступках изначальную, а не приоб­ретенную с течением времени нравственность, увидят единствен­ное оправдание заповеди186, которая сама по себе безразлична и не объяснима в любой иной системе понятий, словом, тех, кто убежден, что божественный голос призвал весь род человече­ский к просвещению и ко блаженству небесного познания, — то все они будут стараться, укрепляясь в добродетелях, заслу­жить вечную награду, которой следует им за это ожидать. Они будут уважать священные узы обществ, членами коих они явля­ются; они будут любить себе подобных и будут служить им всеми своими силами; они будут неукоснительно подчиняться законам и людям, которые являются их творцами и их служите­лями; они будут особенно почитать добрых и мудрых государей, которые умеют предупредить, исцелить или сделать менее ощу­тимыми множество злоупотреблений и бедствий, постоянно уг­рожающих подавить нас своею тяжестью; они будут возбуждать рвение этих достойных правителей, указывая им без страха и без лести на величие их задачи и на суровость их долга; но не меньше будут они презирать такой строй, который может держа­ться лишь при помощи стольких достойных всякого уважения людей, - при помощи, чаще желаемой, чем получаемой, — строй, который, несмотря на все заботы этих людей, приносит с собою больше действительных бедствий, чем мнимых выгод. [...]

(V) Мне кажется, что это совершенно очевидно, и я не могу постигнуть, откуда, по мнению наших философов, берутся все те страсти, которые они приписывают человеку в естественном состоянии. За исключением одной только физически необходи­мой, которой требует сама природа, все остальные наши потреб­ности являются таковыми либо лишь вследствие привычки, — а до появления этой привычки они вовсе не были потребностя­ми, — либо вследствие наших желаний, — а мы не можем желать того, что не в состоянии мы познать. Отсюда следует, что так как дикарь желает лишь того, что ему известно, а известно ему лишь то, чем он владеет или чем он без труда может овла­деть, ничто не может быть столь спокойным, как его душа, и столь ограниченным, как его ум. [...]

<vl) Я решительно остерегусь вдаваться в философские раз-мышления, вызываемые преимуществами и недостатками тако­го объяснения установления языков. Ведь мне не позволено на­падать на общераспространенные заблуждения, а ученая публи­ка относится к предрассудкам своим со слишком большим ува­жением, чтобы сносить мои так называемые парадоксы. Предо­ставим, поэтому, говорить тем людям, которым не вменяли в преступление того, что они осмеливались иногда принимать сто­рону разума наперекор суждению толпы. «Nee quidquam felicita-ti humarti generis decederet, si, pulsa tot linguarum peste et confu-sione, unam arteni callerent mortales, et signis, motibus, gestibus-que licitum foret quidvis explicare. Nunc vero ita comparatum est, ut animalium quae vulgo bruta creduntur melior longe quam nostra

hac in parte videatur conditio, utpote quae promptius, et forsan fe-licius, sensus et cogitationes suis sine interprete significent, quani ulli queant niortales, praesertim si peregrine utantur sermone». Is. Vossius.De Poemat. cant, et viribus rhytmi, p. 66* [De Poema-tum cantu et viribus rythmi. Oxford, 1673, p. 65—66].

(V1I) Платон, показывая, насколько необходимы понятия о дискретных величинах и об их соотношениях даже в самых простых искусствах, справедливо издевается над авторами его времени, которые утверждали, что Паламед изобрел числа во время осады Трои , как будто, говорит этот философ188, Ага­мемнону189 могло быть до того времени неизвестно, сколько у него ног. В самом деле, понятно, что общество и искусства не могли достичь той ступени развития, какой достигли они ко времени осады Трои, если бы не знали чисел и счета, но все же необходимость знакомства с числами до приобретения других познаний не позволяет еще представить себе с большею ясно­стью, как они были изобретены. Когда уже изобретены имена числительные, то легко объяснить их смысл и представить себе те понятия, которые такие имена обозначают, но, чтобы их изобрести, нужно было прежде, чем усвоить эти понятия, приоб­рести навыки, так сказать, философского размышления, при­учиться рассматривать творения единственно в их сущности и независимо от того, как мы их воспринимаем: абстракция эта очень трудна, очень метафизична, очень мало естественна, а между тем без этой абстракции нельзя было бы переносить поня­тия с одного вида и рода на другой, а понятие числа не могло бы стать общепринятым. Дикарь мог представлять себе свою правую и свою левую ногу в отдельности или смотреть на обе свои ноги как на неделимое понятие «пары», никогда не задумы­ваясь над тем, что ног у него две, ибо одно дело — понятие представляющее, которое изображает нам предмет, а другое — понятие числа, которое предмет определяет. Еще менее был он в состоянии сосчитать до пяти, и хотя, прикладывая одну ладонь к другой, он мог заметить, что пальцы их в точности соответст­вуют, он все же был весьма далек от того, чтобы решить, что на обеих руках число пальцев у него одинаково; о том, сколько у него пальцев, он знал не больше, чем о том, сколько у него волос, и если бы кто-нибудь, объяснив ему предварительно,что такое числа, сказал ему, что пальцев на ногах у него столько же, сколько и на руках, то он был бы, возможно, очень удивлен, если бы, сличив их, обнаружил, что это действительно так.

* «И не менее счастлив был бы человеческий род, если бы, избавив­шись от столь пагубного смешения языков, смертные знали бы лишь од­но искусство речи, и если бы можно было передавать все, о чем можно подумать, знаками, движениями и жестами. Теперь же дело обстоит так, что животные, которые обыкновенно считаются неразумными, оказы­ваются в значительно лучшем положении, чем мы, так как они выражают свои ощущения и мысли значительно быстрее, а может быть и лучше, чем это в состоянии делать какие бы то ни были люди, особенно если им приходится говорить на чужом языке». Ис. Фоссиус. О пении стихов и об особенностях ритма . Оксфорд, 1673, стр. 65—66 (лат.).

О"11' Не следует смешивать самолюбие и любовь к самому се­бе — две страсти, весьма различные по своей природе и по дей­ствию, которое они производят. Любовь к самому себе — это чувство естественное, побуждающее каждое животное заботить­ся о самосохранении, а у человека это чувство направляется разумом и умеряется сострадательностью, порождая гуманность и добродетель. Самолюбие — это производное, искусственное чувство, возникшее лишь в обществе, заставляющее каждого индивидуума придавать самому себе больше значения, чем всему остальному, побуждающее людей причинять друг другу всевоз­можное зло и являющееся подлинным источником понятия о чести.

Так как это вполне понятно, то я заявляю, что в нашем первобытном состоянии, когда состояние было действительно естественное, самолюбия не существует, ибо так как каждый человек в отдельности смотрит на самого себя как на единствен­ное во всей вселенной существо, им интересующееся, как на единственного, кто в состоянии судить о собственных его досто­инствах, то невозможно, чтобы в душе его могло зародиться чувство, которое имеет своим источником сравнения, для чело­века в этом состоянии недоступные. В силу той же причины человек этот не мог бы испытывать ни ненависти, ни жажды мести — страстей, которые могут возникнуть лишь из представ­ления о какой-нибудь нанесенной ему обиде; но так как обиду вызывают презрение или намерение причинить вред, а не зло, то люди, не умеющие ни оценивать друг друга, ни сравнивать себя друг с другом, могут учинить один по отношению к другому много действий насильственных, когда им от этого бывает ка­кая-либо польза, не вызывая друг у друга обиды. Словом, так как каждый человек смотрит на себе подобных почти так же, как если бы перед ним были животные другого вида, то он мо­жет отнимать добычу у более слабого и уступать свою добычу более сильному, и смотреть на эти грабежи лишь как на естест­венные происшествия, не испытывая ни малейшего ощущения гордыни или досады и не ведая никакого иного чувства, кроме радости за успехи или боли за неудачу. [...]

(ix) одне могли бы возразить, что при такого рода раздорах люди, вместо того, чтобы упорно истреблять друг друга, рассея­лись бы по всей земле, если бы этому рассеянию не препятство­вали никакие границы. Но, во-первых, границами этими по меньшей мере должны бы быть границы мира, и если мы поду­маем о чрезвычайно быстром росте населения, который является результатом естественного состояния, то мы поймем, что земля при этом положении вскоре оказалась бы заполненною людьми, принужденными таким образом жить друг подле друга. К тому же, они бы рассеялись по земле, если бы беда возникла сразу и если бы изменение это свершилось в течение одних суток. Но они рождались под ярмом, они уже привыкли носить его, когда почувствовали его тяжесть, и потому довольствовались тем, что ожидали случая его сбросить. В конце концов, они привыкли уже ко множеству удобств, которые вынуждали их жить друг подле друга, и в силу этого им было уже не так легко рассеяться

по земле, как в первобытные времена, когда каждый нуждался лишь в себе самом и принимал решение, не дожидаясь согласия другого.

(Х> Маршал де Виллар191 рассказывает, что когда во время од­ной из его кампаний из-за колоссального мошенничества одного из поставщиков продовольствия в его армии поднялся ропот недовольства, он сделал этому поставщику суровое внушение и пригрозил, что прикажет его повесить. «Эта угроза не может ко мне относиться, — дерзко ответил ему мошенник, — я смею Вас уверить, что нельзя повесить человека, который располагает сотней тысяч экю». «Я не знаю как получилось, — наивно про­должает маршал, — но он и в самом деле не был повешен, хотя сто раз заслуживал виселицы».

(*!) Полная равномерность в распределении была бы противна даже тому строгому равенству, что присуще естественному со­стоянию, если бы эта равномерность и была осуществима в граж­данском обществе; и поскольку все члены Государства обязаны служить ему сообразно своим дарованиям и силам своим, то, в свою очередь, граждан следует отличать и возвышать соответст­венно их служению. Именно в этом смысле нужно понимать то место у Исократа192, где он хвалит первых афинян за то, что сумели они отличить, который из двух видов равенства более всего полезен: тот ли, что состоит в предоставлении одинаковых преимуществ всем гражданам без различия, либо тот, что состо­ит в распределении преимуществ соответственно заслугам каж­дого. Эти искусные политики, добавляет оратор, отвергнув то несправедливое равенство, которое не делает никаких различий между злодеями и людьми добродетельными, неуклонно стреми­лись к такому равенству, которое вознаграждает и наказывает каждого соответственно его заслугам. Но, во-первых, никогда не существовало такого общества, как бы низко оно ни пало, где бы не делали никакого различия между злодеями и доброде­тельными людьми, и в вопросах нравственности, где Закон не может достаточно точно установить такое мерило, которое могло бы служить руководящим принципом для магистрата, весьма мудрым является такой порядок, когда для того, чтобы судьба или положение граждан в обществе не зависели исключительно от воли магистрата, Закон запрещает ему судить людей как личности, и ему остается судить лишь поступки. Только столь чистые нравы, как у древних римлян, делали возможным суще­ствование цензоров, у нас же подобные должности через корот­кое время перевернули бы все вверх дном. Общественное уваже­ние должно отличать злодеев от людей добродетельных. Маги­страт — это судья лишь в строго правовых вопросах; народ — вот настоящий судья нравов — судья неподкупный и, в этом отношении, даже просвещенный; судья, которого иногда обма­нывают, но которого никак нельзя подкупить. Ранг граждан должен, следовательно, определяться не личными их достоинст­вами, что означало бы дать магистратам возможность применять Закон почти произвольно, но на основании той службы, которую они фактически несут Государству и которая поддается более точной оценке.